В спальне пахло яблоками; отполированные до блеска желтой пыльной тряпкой, они лежали на зеркальном шкафу и, ожидая полного разложения, источали гнилостный запах. На уголке стояла груша, хвостиком кверху. Но она была сделана из папье-маше и имела узенькую щелку — для мелких монет. Ореховый комод украшал «Мальчик, вытаскивающий занозу»; этот мальчик долгие годы старался вынуть колючку из ступни, но тщетно, потому что рука у него была отломана до локтя. Впрочем, это не имело значения, заноза-то была воображаемая. Фрау Герлих вставала первая. Перекатывалась к фанерованному краю кровати, тихонько произносила «ох-ох-ох!» и перебрасывала правую ногу через край своей «шкатулки волшебных снов». Потом она быстро садилась и оказывалась прямо перед зеркалом с настоящей серебряной амальгамой. И так уже двадцать четыре года. Случалось, что она говорила своему отражению: «Для пятидесяти трех, ей-богу, еще недурно. Многие выглядят куда хуже».

Но бывали дни, когда она с ужасом смотрела на бесконечно изможденное лицо напротив нее в зеркале. И с истинной горечью, хоть и несколько театрально, восклицала: «Sic transit gloria mundi»,— и добавляла уже на родном языке: «Так проходит слава мира». Это стояло на гравюре, изображающей конец Юлия Цезаря, которая висела в ванне на левой стенке, под большим цинковым корытом.

Фрау Герлих однажды показала эту картину «хозяйскому Карли», и он с места в карьер перевел текст. С тех пор она находила тихое утешение в том, чтобы повторять его; при этом ее жесткий рот старой дворничихи становился снисходительным, вроде как бы и красивым.

Накинув мужнее старое пальто и все время чувствуя во рту унылый вкус пяти зубов, вставленных за. счет больничной кассы, она шла отпирать ворота и двери подъездов. Двери она тотчас же навешивала на крюк, вмурованный в стену, который многими тысячами своих падений выбил в ней глубокое четвертькружие. В это отверстие мог свободно войти левый указательный палец, если согнуть его в суставе.

Фрау Герлих уже делала это раза два или три.

Возвращаясь к себе, жена старшего дворника заглядывала снизу через вырезанное — для красоты — в виде вопросительного знака отверстие в жестяной почтовый ящик. И еще дула в него. Затем она будила мужа, который, услышав возглас: «Уже три четверти!», с быстротой молнии вскидывал молитвенно скрещенные книзу руки вверх, как будто от него требовали сдаться.

Всякий раз он кричал: «Тощая ведьма!»

Это да еще «к черту» вкупе с невкусным горьковатым чаем было все, что долголетний брак оставил от драгоценного утреннего часа.

Усевшись на служебный велосипед, развалину, к раме которой был прикреплен большой рекламный щит, дабы служащие не вздумали использовать этот вид транспорта для воскресных прогулок, господин Герлих отправлялся в заведение, которому за пятьдесят восемь марок пятьдесят пфеннигов сдал в аренду свою жизнь.

А жена его принималась с долготерпением и отвагой великомученицы чистить ничем не примечательную раковину, тереть идиотски безразличные горшки и обнюхивать зауряднейшую молочную бутылку.

Тем временем день начинался и в семействе Коземунд. Матчи в голубом вискозном халате и в нелепо огромных мужних войлочных туфлях стояла у кухонного стола, склонившись над газетой, которую сию минуту достала из ящика. Добросовестно она прочитывала только сообщения полиции да отчеты о брачных трагедиях из зала суда. Найдя что-нибудь подходящее, она клала газету на стул, сложив ее так, чтобы взгляд мужа сразу же упал на нужную колонку. Между тем господин Коземунд проделывал в это время в спальне десять стоек, пятнадцать приседаний и десять покачиваний корпусом, причем со свистом выдыхал воздух, как боксер на тренировке. Марилли еще спала, сжав кулачки и запрятав в них маленькие большие пальцы. Перина наполовину съехала на покрытый линолеумом пол в кухне, и мама, подцепив ногой, положила ее на место.

— С добрым утром.

Нa сколько спешит будильник?

На восемь минут.

Включи радио.

Какие туфли наденешь, коричневые или черные?

Коричневые, другие отнеси к Рейхенбергу, пусть подобьет каблуки подковками.

На газовом счетчике уже четырнадцать, запятая, пять, ноль.

Сахар положила?

Да, четыре куска.

Отрежь хлеба.

Марилли повернулась на другой бок. Из кровати выпала безглазая кукла Фанни.

Никак и барышня глаза продирает?

Оставь ребенка в покое.

Ну, можно теперь к колодцу?

Зеркало над раковиной затуманилось, когда Карл Коземунд поставил на решетку мисочку для бритья, изнутри покрытую толстым слоем накипи и наполненную горячей водой. Он протер его локтем и затем указательным пальцем вынул две бледно-желтые засохшие слезинки из уголков глаз. Лицо у него было недоброе, когда он его намыливал. Жена сейчас была спокойна.

«Идиот, идиот от рождения»,— думал он всякий раз, когда подсовывал язык под верхнюю губу и начинал скрести щеки той стороной бритвы, где медь уже просвечивала сквозь никель.

Глухой гул на улице — это полные бидоны, сгружаемые у магазина Мэгерлейн, звонкое дребезжанье — пустые. «Б-а-ах!» Это задний борт грузовика. Сегодня он опять вырвался из рук шофера, прежде чем тот успел накинуть крюк. Три раза крюк падал мимо. Шофер ругался: «О, чтоб тебе!..»

Карл Коземунд добрался до правого уха. Это было наиболее уязвимое место. Он натянул кожу и... как всегда, порезался. Жена уже стояла рядом со старой тряпкой в руках, чтобы не пачкать полотенца. Старая тряпка была спинкой от полосатой верхней рубашки. «Воротничок у нее был пристежной», — промелькнул обрывок воспоминания в мозгу Карла. До пояса он был обнажен и сейчас растопырил ноги, потому что штаны выказывали тенденцию соскользнуть. Смывая мыло, он дул выпяченными губами на струю, бежавшую из крана. Матчи уже подавала ему другую тряпку — обтереть бритву. Поплевав на узкую зазубренную полоску, оторванную от края газеты, господин Коземунд остановил кровь, текшую из пореза. На кухонном шкафчике лежали ключ от квартиры, целлулоидная обложка и в ней сезонный трамвайный билет, носовой платок в зеленую клетку и дешевая никелевая зажигалка. И еще карманная гребенка, которую Карл тщательно очистил над помойным ведром, прежде чем рассовать все по карманам.

— К черту!

Перед домом стояла темно-синяя машина торговца круглым лесом Диммера. На левом заднем крыле была вмятина, и сквозь ободравшийся лак просвечивала коричневая шпаклевка.

Быстро и решительно ступая кривыми, как у мексиканского ковбоя, ногами, шагала на крытый рынок доблестная фрау Кестл. Она была обута в высокие шнурованные башмаки, а так как ноги ее напоминали скобки, то с наружной стороны башмаки были сильно стоптаны. Сейчас из ее улиточьей прически выпала длинная шпилька. Но она этого не заметила, и кончик ее заплесневелой косы свесился на воротник дешевого грубошерстного пальто. Сегодня пришли накладные на двадцать вагонов помидоров. Ее серая клеенчатая сумка была уже выложена пергаментной бумагой — для бракованного товара. Из мастерской обойщика Гиммельрейха доносилось дробное постукивание: фрау Кестл прислушалась, наступила на круглый камешек, и нога у нее подвернулась. Сначала она испугалась, не подсмотрел ли кто-нибудь ее неловкость, потом вдруг смутилась, покраснела и захромала. У забора она остановилась и подождала, пока пройдет острая боль. Вот тебе и раз — опоздала к разгрузке!

Время подошло к десяти часам. Во дворе играл ребенок. Худенькая, всегда потная Гертруда Цирфус. Она играла одна. На выступе зарешеченного окошка погреба лежали семь каштановых листьев с семью маленькими камушками. Гертруда готовила ужин для семи гномов. И на добавку положила каждому еще по кусочку спички. Затем тихонько сказала: «Нынче жарю, завтра парю».

Рубашка, вывешенная для просушки из окна первого этажа, махнула рукавами по голове девочки. Из прачечной вырвались клубы пара. Фрау Блетш кипятила мужние спецовки. Остаток картофельного салата шлепнулся во двор из окна третьего этажа.

Дело рук вдовы Штоль, старой неряхи. Она хотела швырнуть салат через забор в садик, но плохо прицелилась. Теперь бледная девочка проговорила: «Белоснежка с розочкой! Как жениха — да ножичком!»