Изменить стиль страницы

«Падающего толкни».

Недаром этого мудреца взяли на вооружение фашисты.

. . . . .

Мальчиком я удивлялся, почему в Ярославской губернии картофельную запеканку называют «яблочником». Яблоками от нее не пахло. Недавно мне объяснила тетя Тэна: оказывается, это не только в Ярославле. У старообрядцев все картофельное называется яблочным. Это — от «земляного яблока» (и даже «чертова яблока»), как поначалу называли на Руси картофель.

. . . . .

Склон старой горы — серый, шероховатый, складчатый — как спина слона.

. . . . .

Радио на украинских (и вообще на южных) вокзалах. Какие-то обиженные немолодые женские голоса:

— ПовторАю! Поезд номер тридцать один бис… отбывает…

. . . . .

У парня на тыловой стороне кисти татуировка. Большими синими буквами: Никита.

Для чего это? Чтобы не потеряться, что ли?

. . . . .

Библиотекарша в санатории. Говорит «роман», «Хамлет». Ей под сорок. Подсела ко мне, когда я читал газету.

— Что пишут в хазете?

Я прочел ей заголовки телеграмм. На первой полосе — портрет Лермонтова.

— Ой, какой хорошенький! Сволочи буржуазия! Такого человека убили!

В заголовке юбилейная дата:

1814–1939

— Это сколько же ему лет?

Я говорю:

— Он родился сто двадцать пять лет назад.

— Ой как давно! Так он все равно бы не дожил.

— Конечно, не дожил бы.

— А может быть, и дожил… Вот сволочи!

Я спрашиваю: кто «сволочи»?

И она рассказывает мне совершенно фантастическую историю.

— Ведь он был кавказский пленник. За ним жандармерия охотилась. Взяли его в плен…

И еще такой же и подобной ерунды — с три короба.

. . . . .

Из разговора:

— А разве Персия с Англией межует?

. . . . .

Концерт в железноводской Пушкинской галерее. Две певицы в красных сарафанах поют «частушки»:

— Нынче я была в кино

И купила эскимо…

— А какой-то гражданин

Вместе с палкой проглотил.

Зрительный зал буквально сотрясается от ликующего хохота.

. . . . .

Генерал Верзилин, в пятигорском доме которого произошла ссора Лермонтова с Мартыновым, однажды на вопрос, сколько у него детей, ответил:

— У моей жены две дочери и у меня две, а всего три… Только три грации, а не четыре…

Загадка на первый взгляд кажется очень трудной. Все, кому я задавал ее, начинали морщить лоб, сдвигали брови…

А ответ простой: у Верзилиных была одна общая дочь и у каждого по падчерице.

. . . . .

Господин, говорящий очень важным и многозначительным тоном:

— Я согласен с вами миллион раз.

И еще раз — уже в упоении:

— Я согласен с вами миллион раз!..

. . . . .

Мой сосед по палате Николай Афанасьевич Василенко. Родился в 1901 году в большом (8000 жителей) селе на Украине. Родители рано умерли. Имущество продали за 300 рублей. Назначили опекуна. Николай Афанасьевич учился в министерском училище. Брат — в ремесленной школе. Старший брат — в учительской семинарии в Крыму. Деньги лежали в банке. Революция. Кинулись в банк — денег нет.

Н. А. рано вступил в партию. Работал военруком. На город наступали махновцы. В городе человек семьдесят советских работников. Паника. Н. А. на колокольне — наблюдает. Видит, как тачанки с его товарищами уходят… Спускается с колокольни — навстречу по улице скачут человек тридцать махновцев. Он — в церковную сторожку. Там псаломщик проводит спевку хора.

— А ну, прячься. Становись сюда, пой.

Петь не стал, при нем наган и винтовка. Полез на чердак.

Лестницу псаломщик убрал.

— Сижу не шелохнусь, слышу, копыта цокают. Приподнял черепицу, смотрю, подъезжают к сторожке. Слышу, заходят в сторожку, говорят чего-то, ругаются. Ну, думаю, кончено. С жизнью, одним словом, прощаюсь. Думаю — буду стрелять. А последнюю пулю — сюда вот. Между прочим, трясет всего…

Потом все замерло. Н. А. просидел на чердаке пять часов. Позже выяснилось, что в село ворвался лишь небольшой махновский разъезд. Их отогнали…

. . . . .

Другой мой сосед по комнате — Иван Васильевич Р. Неисправимое животное, карьерист, циник, человек ни во что не верящий и ни о чем не думающий чисто. Охотник до баб. Тупица. Ему двадцать девять лет. Шесть лет в армии. Старшина, заведует вещевым складом. Женат. Двое детей.

— Два пацана, — сказал он мне, — одной четыре года, другой еще двух нет.

— Какие же, — я говорю, — пацаны. Обе девочки?

Смеется.

— А я их все равно всех пацанами зову.

В санатории обольщает подавальщиц и сиделок. Говорит об этом грязно и пасмурно.

Перед сном читает — одну и ту же книгу: «Кавказские поэмы» Лермонтова. Когда спрашиваешь, что он читает, — прищелкивает языком и говорит:

— Нет, здорово это!..

«Кавказские поэмы» читает уже 23 дня. Прочитав полстраницы, крепко засыпает.

Много поет. Песни какие-то дурацкие, слышанные им в госпитале, где он лежал на излечении (у него камни в почках).

На обеих руках — наколки, татуировка. Я спрашиваю, когда он сделал их.

— А-а, не говори! Ваккурат мне двенадцать лет было. По дурости сделал. А вот теперь не знаю, как быть, как их вывести. Ты не знаешь? Одна еще ничего, а вот на левой — прямо опасная.

— А что там?

Показывает:

— КИМ.

— Ну, так что же? Что тут опасного?

— Мало ли что в жизни случится. В плен попадешь или что… Так еще можно отвертеться, а тут, глядишь, под расстрел попадешь.

Симпатичный товарищ!..

. . . . .

Из песен Ивана Вас. Р.:

Падиспанчик — хорошенький танчик;
Его можно всегда станцевать…

И сразу же, перебивая себя, затягивает:

Мы рождены, чтоб сказку сделать былью…

. . . . .

Оглушительно икает и говорит:

— Какая-то сволочь поминат.

. . . . .

Он же. Раз десять на дню:

— Так они и жили. Спали врозь, а дети были.

. . . . .

Из автобиографических рассказов И. В. Соблазнил девушку. Обещал жениться.

«Дома она белье грязное спрятала, говорит: „Маме покажу, когда запишемся, у нас такой обычай“.

На другое утро надо в загс идти. А мне на кой он ляд этот загс.

Я до гастронома дошел, печенья купил, конфеток хорошеньких, прихожу, говорю:

— У тебя метрическая выписка здесь есть?

— Нет.

— И у меня нет. А без метрической выписки не регистрируют.

Она — в слезы»…

Между прочим, говорит сильно окая. Он — нижегородец. Николай Афанасьевич, слушая его, морщится, слегка даже постанывает, как от зубной боли.

. . . . .

Рентгеновский кабинет в санатории. Над входом красный фонарь, когда он горит — вход в кабинет закрыт, там совершается таинство. Больные сидят в коридоре на лавочке, думают о своих язвах, спайках и тому подобном, вздыхают, робеют, не могут даже переговариваться… Наконец кого-нибудь вызывают. Он входит в темную комнату и первые две-три минуты ничего не видит, идет наугад, растопырив руки, — туда, где у красного абажура сидят за столом какие-то белые (вернее, розовые) халаты. Через пару минут он уже слегка освоился, уже сидит на клеенчатом диване и торопливо расстегивает пуговицы на рубашке.

Рентгенолог — полный, немолодой уже человек (почему-то думаешь, что он был в свое время полковым врачом) — записывает результаты очередного просвечивания. Записывает по памяти, каждую фразу отчетливо произносит вслух, а его помощник, молодой человек с изможденным лицом (тут вспоминаешь, что рентген убивает гормоны, делает молодых стариками), этот несчастный пишет под диктовку копию рентгенограммы. Свет — розовый, слабый, как в лаборатории фотолюбителя. Но — алхимики в белых халатах привыкли.

Раздетый до пояса очередной больной поднимается на маленький эшафотик, перелезает через какие-то железные штуки и оказывается в огромной металлической кассете. Не то гильотина, не то гектографический пресс. В руку ему молоденькая сестричка сует граненый стакан с белой густой кашей. Выключается свет. Стрекочет аппарат. Рентгенолог сидит, широко расставив ноги, на низеньком табурете — перед экраном, на котором появляются смутные очертания человеческого нутра.