Изменить стиль страницы

. . . . .

Группа тихоокеанских морячков. Двадцать один человек. Бравые ребята, братишечки. На бескозырках — золотом:

«РЬЯНЫЙ»

«РЕВУЩИЙ»

«РАСТРОГАННЫЙ»

«РЕЗВЫЙ»…

Попали сюда за какую-то бузу. Перед этим успели посидеть на гауптвахте. Их рассортировывают и посылают по одному и по двое в действующую армию. Держатся гордо, с пехотой в разговоры не вступают, на обед ходят отдельной командой. Клеши у них засунуты в сапоги, голенища особым фасоном подвернуты почти до щиколоток. Все здоровенные, все красавцы.

Один из них, впрочем, «общается» с пехтурой: ходит по этажам и торгует махоркой. Откуда у них махра — не знаю. Но ее много.

. . . . .

Там же. Отдельно, на втором этаже живут, дожидаются судьбы своей красноармейки-девушки. Целый день лежат они на подоконниках открытых настежь окон и поют. Поют и грустное («Прощай, любимый город», «Черная ночь»), и бодрое, маршевое («Если завтра война», «Идет война народная»), но все, что они ни поют, поют по-русски, по-деревенски, протяжно, заунывно, со слезой в голосе.

. . . . .

Должен сказать, что мне всюду было хорошо. И всюду — даже на пропахших карболкой нарах запасного полка было интереснее, лучше, чище и, главное, душевно спокойнее, чем в гостинице «Москва».

Навещали меня Тамара Григорьевна Габбе, С. Я. Маршак, И. М. Жданова с Алехой… В казармы никого не пускали, свидания происходили во дворе или даже на улице, у ворот.

Самуил Яковлевич хлопотал, чтобы меня направили в военное училище. Но для этого нужно было пройти очень строгое медицинское обследование. Пошли мы на это обследование вдвоем: я и совсем молодой парень, рабочий завода имени Ильича, Михайлов. Здоровяк. Атлетического сложения. Тоже хотел в училище.

Нас послали на комиссию. Это было где-то поблизости. Пришли мы туда в последнюю минуту, бородач-доктор уже снимал халат, собирался уходить. Мы стали канючить, просить обследовать нас. Пошумел, посердился, но наконец смилостивился:

— А ну — давайте ваши бумаги и раздевайтесь. Быстро только.

Михайлова он почти не слушал. Меня заставил приседать, задерживать дыхание, слушал и через трубку и ухом.

Потом сказал: «Одевайтесь», присел к столу и стал заполнять наши сопроводительные бланки…

С этими бланками мы вышли во двор. Я посмотрел:

«Годен».

— А у тебя что?

— Тьфу, черт, — сказал Михайлов. — Что это? Почему? «Ограниченно годен. Сердечная недостаточность». Какая к черту недостаточность?!!

Я понял, что произошло. Бородач перепутал бланки — мою недостаточность приписал Михайлову. Кричать об этом я, конечно, не стал, обстановку оценил молниеносно: Михайлов молод, у него все впереди, его могут и еще раз обследовать. А меня — черта с два.

— Волновался, наверно, — сказал я с лицемерным выражением сочувствия.

— Что верно, то верно, — сказал он, слегка успокаиваясь. — Волновался я здорово.

С тех пор не прошло и полугода, а я уже начисто забыл, как мы добирались до Болшева. Где-то, еще в Москве, мы, человек двадцать будущих офицеров, стоим в строю. Рядом со мной, слева, стоит человек, с которым я полчаса назад познакомился: Павел Барто, первый муж А. Л. Барто.

Вижу в отдалении С. Я. Маршака и А. И. Любарскую. Приехали меня проводить.

Здесь, на этом плацу, мы получили назначения — в разные училища.

В Болшево нас прибыло четверо.

. . . . .

И вот вижу, как на сцене или на экране. Почему-то не очень светло, скорее даже полумрак, как на картине «Военный совет в Филях», хотя в комнате горит электричество. Скорее всего настольная лампа.

За столиком сидит офицер, капитан, а перед ним стоят, вытянувшись, четверо новобранцев.

Офицер спрашивает каждого: фамилия, имя, отчество, где и когда родился, профессия…

А потом интересуется:

— Спортом или самодеятельностью какой-нибудь занимались?

Первый ответил:

— Да. Я футболист. Играл от заводской команды. Форвард.

— Добре. Нам футболисты очень требуются. Берем. А вы?

— Я на домбре, товарищ капитан, играю. Могу и на мандолине.

— Добре.

Третий, Лотман, с которым я познакомился именно в этот день, оказался шахматистом, у него какой-то разряд.

Честное слово, я чувствовал себя в эту минуту совершенной бездарностью, постыдным ничтожеством. В футбол не играю, в шахматах умею только фигуры передвигать, ни на гармонике, ни на мандолине, ни тем более на домбре не могу даже «Чижика» исполнить.

— А вы?

Это — ко мне. Называю, заикаясь, фамилию, имя, отчество, Ленинград, 1908 года рождения, писатель.

— То есть как писатель? Писарь, что ли?

— Да нет. Книжки пишу.

— А фамилия, простите, как? Я не расслышал.

— Фамилия: Пантелеев.

— Постойте, это что? «Республика Шкид»?

— Да, — говорю.

Капитан поднимается, как-то торжественно выходит из-за своего столика и на глазах у моих товарищей крепко пожимает мне руку.

Конечно, это был триумф. Но очень скоро триумф этот обернулся для меня своей обратной стороной. Футбольные матчи в военном училище устраиваются далеко не каждый день. Не каждый день бывают концерты и шахматные турниры. А газету размером в 1/4 часть ЦО «Правда» мы выпускали последние полтора месяца ежедневно.

. . . . .

И все-таки я не жаловался. В пределах возможного я был вполне доволен своей судьбой. Единственное, что меня беспокоило, — это мама и Ляля, их положение в Ленинграде. Из Москвы мне удалось послать им несколько продовольственных посылок, теперь этой возможности у меня не стало.

. . . . .

Вот сделанные на клочках бумаги, на папиросных пачках, на конвертах, даже на спичечных коробках записи тех дней…

. . . . .

Цитата из «Инж П39»:

«Фортификация — сумма военно-инженерных работ, направленных к укреплению местности с целью облегчения ведения на ней боя собственным войскам и затруднения его для противника».

Такую тарабарщину мы зубрили. К укреплению… облегчения ведения… и затруднения…

. . . . .

Командир роты на каждом шагу:

— Эх вы, ёха-маха!

— Товарищ капитан, а что это такое ёха-маха?

— А это такое цензурное ругательство.

. . . . .

Воинскую строевую команду «Отставить!» употребляют и в быту, и на лекциях, когда преподаватель ошибся.

— Нале-е… Отставить! Напра… во!

На лекции по фортификации:

— Таким образом, глубина указанного окопа… Отставить! Глубина указанной траншеи составляет один и пять десятых метра.

. . . . .

Старшина Ведерников в 1920–1921 годах проходил учебу в Петроградском военно-инженерном училище (в Инженерном замке, там, где когда-то в Кондукторских классах учился Достоевский). В те годы курсанты, выходя на первомайский или октябрьский парад, надевали кивера, ментики и прочее, оставшееся в цейхгаузе училища. Жизнь была, по словам Ведерникова, роскошная. Кормили гусятиной, носили хромовые сапоги с кокардами на голенищах.

. . . . .

По пути к «месту следования». Батальон стоит на отдыхе в каком-то маленьком поселке. У барака на приступочке сидят девочки лет по 7–8, и одна из них тоненьким голосом поет:

Милый едет на машине,
А я еду на другой.
Милый машет мне пилоткой,
А я лентой голубой.

. . . . .

Таня Мохова — наша «докторша», медсестра и санинструктор. Маленькая, выгорелая, застенчивая, сердитая, грубовато-кокетливая. На боку тяжелая парусиновая сумка с красным крестом. В ней — и аптека, и больница, и вся санчасть наша: градусник, ножницы, реванол, бинты, гигроскопическая стерильная вата, йод, коллодий…

. . . . .

Я работал в поле, в дождливый день. На пару с другим курсантом рубил дерн.

Прибегает какой-то парень.

— Пантелеев, там вам телеграмма!

Конечно, я разволновался. От кого и по какому поводу могла быть телеграмма? Из Ленинграда?

Телеграмма оказалась не мне, а по поводу меня: