Изменить стиль страницы

. . . . .

Вспомнил, как в Ленинграде, в декабре еще кажется, принесла мне мама пайку хлеба или утреннюю часть ее. Я лежал больной, читал. Неловко разломил хлеб и крошка упала на пол. Я не поднял ее, но читая, все время помнил, что предстоит что-то приятное. Что же? Ах, да, могу нагнуться и поднять с пола эту крошку — грамм или полтора черного хлеба!..

. . . . .

Из чего, между прочим, состоял этот хлеб? Говорят, в самые трудные дни муки в нем было процентов десять-пятнадцать. Остальное — отруби, целлюлоза, жмых и даже будто бы глина…

. . . . .

Архангельское.

Молодой бригадный комиссар, севастополец, рассказывает, как он получал орден. Приехал он позже других, с передовой, и ордена вручали только двоим — ему и какому-то полковнику.

— Мы построились с ним вдвоем, Н. вручил ордена, поздравил нас, полковник речу сказал, потом я «ура» закричал…

. . . . .

Старик генерал заканчивает разговор с приятелем по телефону.

— Ну, жму тебя.

Среднее между «жму руку» и «обнимаю».

. . . . .

В большом сарае пылятся, сохнут и мокнут, приходят в ветхость театральные декорации работы Гонзаго! Впрочем, вспомним, сколько гибнет сейчас и разрушается ценного, художественного в Ленинграде, в Киеве, в Одессе — по всей нашей огромной стране!..

. . . . .

Сидел на террасе, говорил с генералом X. Накануне он дал мне читать пьесу молодого провинциального автора. Пьеса мне не понравилась. Я сказал. Он обиделся — потому что пьеса отчасти о нем.

Заговорили о литературе вообще, о стихах, о Симонове, о Маяковском.

X. поморщился.

— Маяковский! Ведь, между нами говоря, мы его, этого Маяковского, только за политику ценим.

— Послушайте! Что вы говорите?! Это — прекрасный поэт.

— А-а!

Махнул рукой. Замолчал. Поджал губы. Скорее всего, побоялся ругать поэта, названного первым и лучшим.

. . . . .

У Ксении Михайловны очень хороший московский выговор. Очень по-московски акает. Рассказывает, что над нею всегда посмеивался Вячеслав Яковлевич, передразнивал ее:

— Пайдем, прайдемся па Невскаму.

(В записи это выглядит каким-то восточным акцентом. У москвичей «а» — широкое и короткое).

. . . . .

Рассказывал генерал О.: командующий Эн-ской армией Ефремов погиб в бою на Западном фронте. Через несколько дней немцы бросали с самолетов листовку, в которой сообщали, что нашли тело генерала Ефремова и «похоронили его с воинскими почестями, которые заслужил этот храбрый генерал». Ради чего это было сделано? Чтобы наши военачальники стремились активнее погибать?

. . . . .

Ксения Михайловна — про соседей:

— Комики в нашем домике.

. . . . .

Она же:

— Все у него как-то огурцом выходит.

То есть неладно.

. . . . .

Вторую неделю сижу на диете, глотаю какие-то американские пилюли, пью ессентуки. На смену прекрасному самочувствию, ощущению вернувшейся молодости, здоровья пришло то, о чем я уже думать забыл.

«Желудочник» я очень старый. В детстве в Мензелинске перенес тяжелую форму дизентерии, чуть не умер, с тех пор постоянные неполадки в этой области.

Лечился и в Ессентуках, и в Железноводске, и у профессора Беленького, и у профессора Бичунского, и у А. Д. Сперанского…

Лет десять сидел на диете. Смеялись, будто мама протирает мне по утрам через сито манную кашу. Черного хлеба я не ел. Жареного не ел. Кислого не ел. Копченое от меня прятали под замок. И все это не было блажью. Малейшие нарушения диеты вызывали расстройства.

И вот — голод. Ем не черный хлеб, а суррогат его, в котором муки было куда меньше, чем отрубей, соломы, целлюлозы и даже, говорят, глины. Хлеб этот не ломается, он — вязкий (был таким, потом, к весне, от него вдруг пахнуло настоящим ржаным хлебом).

Выше я где-то уже перечислял, что мы ели. Повторяться не буду. С аппетитом ел я, например, столярный клей и подошвенную кожу. И — хоть бы что. И кожа, и глина, и солома, и столярный клей отлично переваривались — ни малейших признаков гастроэнтероколита.

Вообще для ученых медиков голодная зима 1941/42 года дала, я думаю, массу интереснейшего материала, задала сотни, если не тысячи загадок.

Такой, например, факт. Несколько лет назад под нижней губой у меня выросла и с каждым годом увеличивалась в размерах бородавка. Она мешала мне бриться, я постоянно задевал ее, возился с йодом, квасцами и тому подобным.

В начале апреля на Каменном острове вдруг замечаю, что бородавки этой нет. Я съел ее. То есть, не я сам, не зубами, а мой голодающий организм ее съел. Потому что, голодая, человек занимается самопоеданием. Прежде всего исчезают, поглощаются жиры. Потом наступает очередь других тканей. Уходят мышцы. И в первую очередь, я думаю, — все ненужное, лишнее. Опухоли, например, вроде моей бородавки.

Интересно, как обстояло дело с опухолями злокачественными…

Между прочим, тем обстоятельством, что человек начинает худеть за счет жиров, объясняется, почему женщины стали умирать в Ленинграде позже (в среднем месяца на полтора-два). У женщины, как известно, больше жировых отложений.

Последнее время в Ленинграде я чувствовал себя отлично. Месяца два и в самом деле испытывал что-то вроде возвращения молодости. Впечатление, будто весь организм обновился. Так оно, вероятно, и было: на смену ушедшим, съеденным, сгоревшим клеткам пришли новые.

И по-прежнему и желудок и кишечник работают отлично. Безотказно.

Но вот я попадаю в Архангельское. Как человека, перенесшего ленинградский лютый голод и при этом не имеющего никаких жалоб, меня сажают на общую диету. Надо сказать, я не злоупотребляю этим. Кровавых бифштексов не ем, уксуса и горчицы за столом не трогаю. Заказываю манную кашу на молоке, какао, яйца всмятку, бульон, котлеты… И все-таки… Уже дней через десять появляются один за другим симптомы, от которых меня избавили голод и блокада. Почти каждый день я сижу в очереди к врачу. Меня переводят на «щадящую» диету, потом на строгую диету. Назначают минеральную воду. Грелку на живот. Поговаривают о больнице.

. . . . .

В парке военного санатория симметрично расставленные изящные скульптурные группы:

«Менелай с трупом Патрокла».

«Давид убивает Голиафа».

«Геркулес душит Антея».

Во всяком случае, если не стоят, то должны были бы стоять.

. . . . .

Искусство — это возвращенное детство.

. . . . .

Вчера появился «новенький» — генерал Петров, герой Одессы и Севастополя.

Я с ним не заговаривал, но чем-то он меня покорил, что называется, с первого взгляда. Вероятно, среди тех, кто меня окружает, есть личности незаурядные, глубокие, сильные (медсестра Анечка, влюбившаяся в тяжелораненого пленного финна, потерявшая через два года ноги и упорно осваивающая протезы), но в целом публика скорее раздражающая, чем вызывающая восхищение или преклонение. Бесконечный преферанс, козел, шашки… Читают, как правило, только молодые, то есть те, кто помоложе. И вот появляется этот невысокий сухощавый человек в пенсне. Читающим я его, правда, не видел. Но и представить его за пулькой, за игрой в домино, просто развалившимся в шезлонге — невозможно. Сконцентрированная энергия. Ходит, даже здесь, в санатории, быстро, как будто опаздывает куда-то. У него довольно заметный тик, результат недавней контузии: слегка подмигивает, помаргивает, дергает головой.

Приехал он с сыном. Сыну лет семнадцать, похож на молодого Пушкина. Он — в полевой форме, служит адъютантом при отце. Между собой отец и сын — даже наедине — на «вы»:

— Петров! Эй, Петров!

— Так точно, товарищ генерал.

— Узнайте, когда принимает окулист.

— Есть, товарищ генерал. Узнать, когда принимает окулист.

Рука под козырек, четкий поворот через левое плечо… Тук-тук-тук…

. . . . .

Застал я здесь еще одного юношу — сына легендарного генерала Панфилова, героя прошлогодних боев под Волоколамском. Были соседями два или три дня.

. . . . .

Командир полка — другому: