Изменить стиль страницы

Ребята иногда прерывали мой доклад смехом, как раз в тех местах, где я рассчитывал повергнуть их в смятение. Затормаживая смех, они задавали мне вопросы, а после моих ответов хохотали еще больше. Это не был смех надежды или счастья — это была насмешка.

— А что же делают сорок воспитателей?

— Не знаю.

Хохот.

— Антон Семенович, вы там никому морды не набили? Я бы не удержался, честное слово.

Хохот.

— А столовая есть?

— Столовая есть, но ребята все же босые, так кастрюли носят в спальни и в спальнях едят…

Хохот.

— А кто же носит?

— Не видал. Наверное, ребята…

— По очереди, что ли?

— Наверное, по очереди.

— Организованно, значит.

Хохот.

— А комсомол есть?

Здесь хохот разливается, не ожидая моего ответа.

Однако когда я окончил доклад, все смотрели на меня озабоченно и серьезно.

— А какое ваше мнение? — крикнул кто-то.

— А я так, как вы…

Лапоть присмотрелся ко мне и, видно, ничего не разобрал.

— Ну высказывайтесь… Ну? Чего же вы молчите?.. Интересно, до чего вы домолчитесь?

Поднял руку Денис Кудлатый.

— Ага, Денис? Интересно, что ты скажешь.

Денис привычным национальным жестом полез «в потылыцю», но, вспомнив, что эта слабость всегда отмечается колонистами, сбросил ненужную руку вниз.

Ребята все-таки заметили его маневр и засмеялись.

— Да я, собственно говоря, ничего не скажу. Конечно, Харьков, там близко, это верно… Все ж таки браться за такое дело… кто ж у нас есть? Все на рабфаки позабирались…

Он покрутил головой, как будто муху проглотил.

— Собственно говоря, про этот Куряж и говорить бы не стоило. Чего мы туда попремся? А потом считайте: их двести восемьдесят, а нас сто двадцать, да у нас новеньких сколько, а старые какие? Тоська тебе командир, и Наташка командир, а Перепелятченко, а Густоиван, а Галатенко?

— А чего — Галатенко? — раздался сонный, недовольный голос. — Как что, так и Галатенко.

— Молчи! — остановил его Лапоть.

— А чего я буду молчать? Вот Антон Семенович рассказывал, какие там люди. А я что, не работаю или что?

— Ну добре, — сказал Денис, — я извиняюсь, а все ж таки нам там морды понабивают, только и дела будет.

— Потише с мордами, — поднял голову Митька Жевелий.

— А что ты сделаешь?

— Будь покоен!

Кудлатый сел.

Взял слово Иван Иванович:

— Товарищи колонисты, я все равно никуда не поеду, так я со стороны, так сказать, смотрю, и мне виднее. Зачем ехать в Куряж? Нам оставят триста ребят самых испорченных, да еще харьковских…

— А сюда харьковских не присылают разве? — спросил Лапоть.

— Присылают. Так посудите — триста! И Антон Семенович говорит — ребята там взрослые. И считайте еще и так: вы к ним приедете, а они у себя дома. Если они одной одежи раскрали на восемнадцать тысяч рублей, то вы представляете себе, что они с вами сделают?

— Жаркое! — крикнул кто-то.

— Ну, жаркое еще жарить нужно — живьем съедят!

— А многих из наших они и красть научат, — продолжал Иван Иванович. — Есть у нас такие?

— Есть, сколько хотите, — ответил Кудлатый, — у нас шпаны человек сорок, только боятся красть.

— Вот-вот! — обрадовался Иван Иванович. — Считайте: вас будет восемьдесят, а их триста двадцать, да еще откиньте наших девочек и малышей… А зачем все? Зачем губить колонию Горького? Вы на погибель идете, Антон Семенович!

Иван Иванович сел на место, победоносно оглядываясь. Колонисты полуодобрительно зашумели, но я не услышал в этом шуме никакого решения.

При общем одобрении вышел говорить Калина Иванович в своем стареньком плаще, но выбритый и чистенький, как всегда. Калина Иванович тяжело переживал необходимость расстаться с колонией, и сейчас в его голубых глазах, мерцающих старческим неверным светом, я вижу большую человеческую печаль.

— Значит, такое дело, — начал Калина Иванович не спеша, — я тоже с вами не поеду, выходит, и мое дело сторона, а только не чужая сторона. Куда вы поедете, и куды вас жизнь поведет — разница. Говорили на прошлом месяце: масло будем грузить английцям. Так скажите на милость мне, старому, как это можно такое допустить — работать на этих паразитов, английцев самых? А я ж видав, как наши стрыбали (прыгали): поедем, поедем! Ну й поехав бы ты, а потом что? Теорехтически, оно, конечно, Запорожье, а прахтически — ты просто коров бы пас, тай и все. Пока твое масло до английця дойдеть, сколько ты поту прольешь, ты считав? И тоби пасты, и тоби навоз возить, и коровам задницы мыть, а то ж англиець твоего масла исты не захотит, паразит. Так ты ж того не думав, дурень, а — поеду тай поеду. И хорошо так вышло, что ты не поехав, хай соби англиець сухой хлеб кушаеть. А теперь перед тобой Куряж. А ты сидишь и думаешь. А чего ж тут думать? Ты ж человек передовой, смотри ж ты, триста ж твоих братив пропадаеть, таких же Максимов Горьких, как и ты. Рассказывал тут Антон Семенович, а вы реготали, а что ж тут смешного? Как это может совецькая власть допустить, чтобы в самой харьковской столице, под боком у самого Григория Ивановича четыреста бандитов росло? А совецькая власть и говорить вам: а ну, поезжайте зробить, чтобы из них люди правильные вышли, — триста ж людей, вы ж подумайте! А на вас же будет смотреть не какая-нибудь шпана, Лука Семенович, чи што, а весь харьковский пролетарий! Так вы — нет! Нам лучше английцев годуваты, чтоб тем маслом подавились. А тут нам жалко. Жалко з розами разлучиться и страшно: нас сколько, а их, паразитов, сколько. А как мы с Антоном Семеновичем вдвох начинали эту колонию, так что? Може, мы собирали общее собрание та говорили речи? От Волохов, и Таранець, и Гуд пускай скажут, чи мы их злякались, паразитов? А это ж работа будет государственная, совецькой власти нужная. От я вам и говорю: поезжайте, и все. И Горький Максим скажеть: вот какие мои горьковцы, поехали, паразиты, не злякались!

По мере того, как говорил Калина Иванович, румянее становились его щеки, и теплее горели глаза колонистов. Многие из сидящих на полу ближе подвинулись к ним, а некоторые положили подбородки на плечи соседей и неотступно вглядывались не в лицо Калины Ивановича, а куда-то дальше, в какой-то свой будущий подвиг. А когда сказал Калина Иванович о Максиме Горьком, ахнули напряженные зрачки колонистов человеческим горячим взрывом, загалдели, закричали, задвигались пацаны, бросились аплодировать, но и аплодировать было некогда. Митька Жевелий стоял посреди сидящих на полу и кричал задним рядам, очевидно, оттуда ожидая сопротивления:

— Едем, паразиты, честное слово, едем!

Но и задние ряды стреляли в Митьку разными огнями и решительными гримасами — и тогда Митька бросился к Калине Ивановичу, окруженному копошащейся кашей пацанов, способных сейчас только визжать.

— Калина Иванович, раз так, и вы с нами едете?

Калина Иванович горько улыбнулся, набивая трубку. Лапоть говорил речь:

— У нас что написано, читайте!

Все закричали хором:

— Не пищать!

— А ну, еще раз прочитайте!

Лапоть низвергнул вниз сжатый кулак, и все звонко, требовательно повторили:

— Не пищать!

— А мы пищим! Какие все математики: считают восемьдесят и триста двадцать. Кто так считает? Мы приняли сорок харьковских, мы считали? Где они?

— Здесь мы, здесь! — крикнули пацаны.

— Ну и что?

Пацаны крикнули:

— Груба!

— Так какого черта считать? Я на месте Иван Ивановича так считал бы: у нас нет вшей, а у них десять тысяч — сидите на месте.

Хохочущее собрание оглянулось на Ивана Ивановича, покрасневшего от стыда.

— Мы должны считать просто, — продолжал Лапоть, — с нашей стороны колония Горького, а с ихней стороны кто? Никого нет!

Лапоть кончил. Колонисты закричали:

— Правильно! Едем, и все! Пусть Антон Семенович пишет в Наркомпрос!

Кудлатый сказал:

— Добре! Ехать так ехать. Только и ехать нужно с головой. Завтра уже март, ни одного дня нельзя терять. Надо не писать, а телеграмму, а то без огорода останемся. И другое дело: без денег ехать все равно нельзя. Двадцать тысяч чи сколько, а все равно нужны деньги.