— Луиса оправится от горя, не сомневайся. Она уже понемногу приходит в себя. Я замечаю изменения каждый день, и так будет продолжаться дальше: если этот процесс начался, его уже не остановить. Она прощается с Мигелем, это второе, и окончательное, ее прощание, гораздо более тяжелое, потому что в первый раз он уходил из ее жизни, а сейчас уходит из ее сердца, и ей кажется, что она предает его (и она его действительно предает). Конечно, возможны еще временные ухудшения — все зависит от того, как пойдет дальше ее жизнь, — но потом она все равно забудет мужа. Мертвым дают силу живые, и если они перестают давать ее… Луиса освободится от Мигеля, и освобождение будет полным, хотя сейчас в это трудно поверить. Но он знал, что все будет именно так. Больше того, он хотел облегчить этот болезненный процесс, и это было одной из причин, по которым он обратился ко мне с той просьбой. Всего лишь одной из причин, потому что была и гораздо более важная.

— О какой просьбе ты опять говоришь? Что это за просьба? — Я едва сдерживалась, мне слишком хотелось получить ответ на свой вопрос.

— Потерпи немного, я все тебе расскажу. Слушай внимательно: речь пойдет о причине. За несколько месяцев до смерти Мигель начал чувствовать некоторое недомогание — общую усталость, которую даже нельзя было счесть поводом для обращения к врачу: он не был мнительным, и здоровье у него всегда было отменное. Через некоторое время появился другой незначительный симптом: один глаз у него стал хуже видеть, но он и тут не поспешил обратиться к офтальмологу — решил, что это скоро пройдет. А когда все же обратился (потому что зрение все не улучшалось), врач провел полное обследование и выявил довольно неприятную вещь: внутриглазную меланому. Офтальмолог направил его к терапевту, который обследовал его с головы до пят: ему сделали компьютерную томографию, магнитно-резонансную томографию всех органов, провели все возможные анализы. Выводы оказались еще страшнее: метастазы по всему организму, или, как он процитировал мне на медицинском жаргоне "развитая метастатическая меланома", хотя Мигель в то время чувствовал себя вполне неплохо.

"Значит, Десверн не мог сказать Хавьеру, как это представлялось мне в моих фантазиях: "Со мной все в порядке, и я не думаю, что что-то случится — сейчас или намного позднее. Ничего конкретного. У меня крепкое здоровье и все хорошо". Значит, все было совсем наоборот. По крайней мере, если верить Хавьеру", — я все еще называла его про себя по имени, я тогда еще не приняла решение вспоминать и говорить о нем как о Диасе-Вареле, чтобы отмежеваться от нашего с ним прошлого, чтобы не мечтать о том, что все будет, как прежде.

— И что конкретно это означает? Кроме того, что это страшный диагноз? — поинтересовалась я, стараясь, чтобы вопрос прозвучал скептически, чтобы в нем чувствовалось недоверие: "Рассказывай, рассказывай, но не жди, что я развешу уши и поверю каждому твоему слову: ты сам все это придумал, и тебе не удастся меня обмануть". Но мне уже было интересно услышать продолжение, не важно, правдиво оно будет или нет. Диас-Варела всегда умел меня увлечь и заинтересовать. Так что — уже совсем другим, искренне встревоженным тоном — я задала еще один вопрос:

— Значит, такая страшная болезнь может протекать совсем без симптомов? Я слышала, что такое возможно, но это на самом деле так?

— Да, такое случается, и у Мигеля все так и было. Но ты не волнуйся: к счастью, подобные меланомы встречаются чрезвычайно редко. Тебе эта болезнь не грозит. И мне тоже. И Луисе, и профессору Рико — таких совпадений не бывает. — Он почувствовал охвативший меня на мгновение ужас. Подождав, пока его ничем не обоснованное прорицание успокоит меня, словно маленькую девочку, он через несколько секунд продолжил: — Мигель не говорил мне ничего, пока обследование не было закончено и не были получены окончательные результаты, а Луисе он вообще ни слова не сказал о своих проблемах. Даже в самом начале, когда бояться еще было нечего: не сообщил ей ни о своем визите к офтальмологу, ни о том, что стал хуже видеть, — она слишком мнительная, и он не хотел ее волновать. А уж потом и тем более ничего не стал ей сообщать. Так что никто ничего не знал. Кроме одного человека. После обследования Мигелю стало ясно, что его диагноз — смертельный, но он предполагал, что, возможно, терапевт сказал ему не всю правду, скрыл от него некоторые детали. Поэтому он решил обратиться к своему другу-кардиологу, который ничего от него скрывать не стал бы, если бы Мигель его об этом попросил. Они дружили со школьной скамьи, и Мигель ему очень доверял. Он принес другу результаты обследования, назвал поставленный ему диагноз и попросил: "Скажи, что меня ждет. Ответь честно, ничего не утаивая. Расскажи, как все будет происходить, шаг за шагом". И друг честно ответил на его вопрос. Ответ ужаснул Мигеля.

— Хорошо, — повторила я тоном сомневающегося человека, который не до конца верит услышанному. Но дальше выдержать этот тон мне не удалось, как я ни старалась, и следующий вопрос я задала уже совсем другим, совершенно нейтральным тоном: — И что это были за шаги? Почему это так страшно? — Даже если Диас-Варела лгал, меня приводило в ужас само описание процесса, о котором я ничего не знала.

— Болезнь была неизлечима — метастазы шли уже по всему организму. Нельзя было даже провести симптоматическое лечение, а те меры, которые можно было принять, были хуже самой болезни. Прогноз был такой: если Мигеля не лечить — он проживет еще четыре — шесть месяцев, если лечить — ненамного больше. Он почти ничего не выиграл бы, перенеся мучения интенсивной химиотерапии с разрушительными побочными действиями. Кроме того, глазная меланома привела бы к деформации глаза, которая сопровождалась бы невыносимой болью. Все это рассказал Мигелю его друг-кардиолог, не утаив ничего, как Мигель его и просил. Единственное, что можно было сделать при опухоли такого размера, — это удалить глаз, "произвести энуклеацию глазного яблока", как сказал Мигель. Ты себе представляешь, Мария? Огромная опухоль внутри глаза, которая выталкивает глаз наружу и одновременно, насколько я это понимаю, вталкивает его вовнутрь. Вылезший из орбиты глаз, все больше набухающие щека и лоб, а потом — дыра, пустая глазница. Но даже в этом случае спасти его будет уже нельзя.

Нарисованная Диасом-Варелой картина потрясла меня: он впервые прибег к этому способу — заставил работать мое воображение, — прежде он говорил сдержанно и сухо.

— Пациент выглядит ужасно, — продолжал он между тем, — разрушение организма идет быстрым ходом. Это не только лицо, разумеется, это весь организм. Процесс постоянно ускоряется, и единственное, чего можно добиться с помощью удаления глаза и жесткой химиотерапии, — это продлить жизнь еще на несколько месяцев. Несколько месяцев жизни, которая больше похожа на замедленное умирание, жизни, заполненной болью, когда человек становится лишь бледной тенью того, кем был раньше, когда единственное, что он может делать, — это входить в больницу и выходить из нее. Изменение внешности должно было произойти постепенно, у Мигеля оставались еще полтора-два месяца до того, как протекающие в его глазу процессы станут видимыми, до того, как о них узнают окружающие. А пока он мог скрывать свое состояние от всех и притворяться, что у него все хорошо, — в голосе Диаса-Варелы звучала искренняя боль. По крайней мере, так мне показалось, когда он — с горечью и безысходностью — произнес: "Полтора-два месяца. Такой срок он мне дал".

Я уже знала ответ, но все же спросила (некоторые истории рассказывать трудно, и к их продолжению иногда приходится подталкивать каким-либо, пусть даже риторическим, вопросом): "Тебе? Почему тебе?"

Я все же не удержалась от желания дать ему понять, что предвижу дальнейшее:

— Сейчас ты расскажешь, что он сам попросил тебя сделать то, что ты сделал, оказать ему услугу: убить его на улице средь бела дня руками сумасшедшего, изрезать его навахой. Ну что, я права? Довольно необычный способ самоубийства, надо сказать! И довольно неприятный к тому же. И это при том, что существуют таблетки и еще много всего. Да и для вас с Руиберрисом слишком много мороки.