Изменить стиль страницы

Посол насилу сдержал улыбку:

— А ныне чего устрашился?

— Божьей казни. Серафим во снах является, душу теребит шестикрылый. Святой Софии в сем граде храм небесный, другие церкви греческие.

— Ждешь, чтоб наказание бог отвел?

— Жду и челом бью. Замолви словечко, чтоб Кантакузин разрешил мне допуск ко святым местам. Смилуйся, пожалуй!..

Не полагалось свитским людям до окончания дел посольских расхаживать по Стамбулу, но посол, как приверженец правой веры, словечко замолвил.

Выслушав Яковлева, влиятельный Кантакузин одобрительно кивнул головой, — на корабле еще понравился ему задористый, но и скромный пятидесятник. И потом — почему не помочь христианину облегчить молитвой душу? А то как бы не уподобился тому москвичу, — взлетит еще в кущи райские без покаяния и причастия телу и крови Христовым.

На шутку грека Фомы, приближенного султана, посол Яковлев льстиво хохотал. А на всякий случая прижимал к груди ладанку с волосом преподобного Сергия.

Так Меркушка добился права в одежде богомольца возносить молитвы в церквах квартала Фанар. Правды в его сказе о возке не было: случилось все то с иным стрелецким начальником. А Меркушка лишь решил использовать чужой грех для помощи Вавиле. Полоняник казак погибал на турецкой катарге! Вот где скрыта была правда, и она огнем жгла сердце Меркушки. «Выручай побратима!» вот те святые слова, которые видел Меркушка на неведомом стяге, созданном его воображением, но который он прикрепил к древку своей совести. Пошел бы на любую хитрость, на угодливость, на безумие, ибо знал, что этим соблюдает не одну стрелецкую честь, а нечто большее: честь русского на далекой чужбине.

И начались странствования… Как отдельный городок квартал Фанар. Много улиц и закоулков, стиснутых одноцветными домами, обошел Меркушка. Куда ни кинь взор, проглядывает сквозь ветви красная черепица кровель. Наглухо закрыты калитки. Псы подымают лай. Подозрительно оглядываются прохожие. Какой здесь толк?

Стал заходить он в богатые греческие лавки. Под выкрики торговцев, не скупящихся на хвалу своих товаров, выплывали из полумглы сапфиры Индии, гольштинский янтарь, кораллы Африки. Отмахивался от чудес пятидесятник, как от мух. Ждал нужное слово, его среди редкостей не было.

Принялся рыскать по цирюльням. Пахло в них какой-то сладкой рыбой. Пар подымался над чашами, как облака, в них, как молнии, сверкали бритвы. На подставках белело женское туловище без головы… было не до смеху. Лязгали ножницы так, будто кто замки железом сбивал. Накинув на черные локоны голубые фесы с кистями, горбоносые греки снисходительно слушали Меркушку, но мало что разбирали в его ломаной татарской речи, подкрепленной жестами.

Упрямый странник, он шел дальше, сам не зная, для смеху или всерьез надеется взнуздать судьбу. Подходил к погонщикам, с жаром понукавшим ослов: «Харбадар!» Объяснял на пальцах выразительно, погонщики в ответ скалили зубы и вынимали зелень из корзин или ударяли по кувшинам, в которых плескалось молоко или вода.

Иной раз сворачивал в лавки победнее, щупал лохматые козлиные кожи, принюхивался к кофейным зернам, перебирал талисманы, пропахшие чесноком, — и вновь расспрашивал. Греки, весело блеснув чернокарими глазами, отрицательно качали головой.

Отчаявшись, Меркушка чертыхался и готов был засвистать в три пальца, да так, чтобы небеса зарделись. Небеса! Меркушка вспомнил про церковь и облегченно вздохнул. Обвел глазами уличку: кругом кипарисы… Благодать!

Переходя из церкви в церковь, обрел все же Меркушка то, что искал, а именно: священника, знающего русский язык.

Выслушав просьбу помочь выкупить казака, священник молитвенно сложил руки:

— Сердце очищаем на приятие неизреченного света Христова и не собираем себе то, что сребролюбезно и вещелюбезно. Но на все дела милосердия божия не хватает денег.

— Ради сего, видит троица живоначальная, — вскрикнул пятидесятник, — все до последней полушки отдам!

Оказалось, нужно в пять раз больше, да в придачу — сильную руку. Сильней же руки патриарха Кирилла нигде не сыскать.

Ночью Меркушка не сомкнул глаз: «Так, может, одежку продать? А может…» И задрожал аж, вскочил, схватил пищаль и прижал к груди дар княжны Хованской. До третьих петухов колебался, к первому свету ласково думал: «Знать, не зря к пищали сей льнул Бурсак, еще на Тереке предчувствовал: выручит милая».

С зарей пятидесятник, как перед боем, вымылся, надел чистую рубаху с петушками. Еще бы! С заветной пищалью расстается! Скрыв под плащом ружье, он отправился вновь просить священника, дабы оказал помощь в продаже оружия, ибо не знал турецкого языка, боялся продешевить и тем сорвать выкуп.

Старый привратник ловко зажестикулировал, показывая, что священник ушел в церковь служить молебен. Из набора слов Меркушка понял одно, что молебен заказали богатые грузины с Кавказа.

Что-то посильнее стрелы кольнуло Меркушку.

На четыре голоса гудела звонкая медь. Вошел — нет, ворвался Меркушка в церковь и… на миг остолбенел! «С нами крестная сила! Наваждение беса! Но не смеет бесчинствовать в святом месте! Тогда и впрямь Отар! А вот и одноглазый Матарс, лишь на лбу побольше морщин. А вон Пануш, лишь снегом занесло виски… и с ними еще и другие…»

Первый заметил его Матарс и обхватил железными ручищами. Оторопел Меркушка, но его уже обнимали взбудораженные «барсы», тормошили, выволакивали из храма.

— С очей на очи ставлены, а не верю! — конфузясь, лепетал Меркушка.

И вновь, как тогда, на Жинвальском мосту, едва успевал переводить Отар, а что не успевал, и так было понятно. «Барсы» уже подкидывали Меркушку.

— Вот и мне удалось выплыть из дыма кадильниц! — весело вскрикнул Дато, протискиваясь к Меркушке. — А ты, друг, откуда выплыл?

Вспомнилась им Москва, пожар, пир у боярина Хворостинина… и он, разудалый Меркушка. Сколько дымов рассеялось, сколько туманов осело, сколько туч пронеслось!..

На паперть выходили благочестивые греки с пистолетами, торчащими из-за разноцветных поясов, легкие гречанки в белых покрывалах прислушивались к веселым восклицаниям.

Узнав, что Меркушка «приплыл» с московским посольством, Дато немедля заявил, что потащит его в дом Саакадзе знакомить со всеми. И полюбопытствовал:

— Почему богомольцем нарядился?

Сначала Меркушка ощущал непомерную радость от нежданной встречи, но упоминание об его паломничестве сразу остудило, он печально махнул рукой:

— Гостить приду опосля. Друга выручать надо.

Выскочили на паперть и остальные «барсы».

— Друга?! Какого друга?! Где?!

— Постой, Гиви, раньше пусть все «барсы» обнимут побратима, который на Жинвальском мосту смешал свою кровь с нашей.

Отар торжественно перевел Меркушке слова Пануша, но Димитрий совсем не торжественно стиснул стрельца в объятиях и трижды облобызал, как близкого, ностевца. А за ним — Элизбар и Ростом.

Лишь после этой церемонии Дато потребовал, не сходя с места, рассказать: какой друг и в какую беду попал.

Выслушав историю о Вавиле Бурсаке, «барсы», словно ветром подкинутые, рванулись было к воротам. Сейчас, ни минуты позже, бежать на выручку! «Выкуп? Какой выкуп?!! И без него вытащим!..»

Но Дато и Ростом тотчас напомнили, что здесь не Картли, где отвага может решить все. Здесь необходимы политика, хитрость, монеты. И даже выкупать придется осторожно, и не самим. Это сознавал и Меркушка, потому и не скинул плаща и капюшона, сколько ни уговаривали «барсы».

Узнав, что Меркушка чуть было не продал пищаль, Гиви так разволновался, что даже закашлялся. Дато, слегка обняв Меркушку, решительно повел его в Мозаичный дворец: скоро после молебна соберется вся семья; необходим совет Моурави.

Прежде всего Меркушку поразила роскошь: «Чудно! В богатстве тонут, а держатся запросто, словно со всей голытьбой в родстве. Вот люди! А у нас бояре? И не подступись, ребра сокрушат. Шапки бархатные, кафтаны парчовые, а души — грошовые! К примеру, подьячий — то рукой за пуп, то за круп. А сам ни крупный, ни путный. Так — пуповка, пупырь!» Встряхнув копной волос, стал развязывать кожаный шнур плаща.