Изменить стиль страницы

А свейскому не до куражу, словами как битами мечет. А тут не в городки дуть, в царства! Кто до шахмат горазд, каждый хоть семь раз отмерь, а один — отрежь.

Задирист больно ты, Густав-Адольф: Московское царство-де в рост пошло. А ждал, что в наперсток? Стрелецкие полки на старых рубежах и к новым приглядываются. Пушки и пищали умельцы выделывают. Под знамена ставят рейтар, драгун, солдат. Так-то, король свейский! А к чему присовокупил: «Московия оружейный завод под Тулой задумала…» Откуда выведал? Кто зело болтлив? Сыск учинить надо… Крепнет Московское царство, а западные области, священные земли России, все еще у королевской Польши! И Сигизмунд по-прежнему величает себя королем России. А виной всему немцы Габсбурги. Не можно такое терпеть!"

Перенес белого короля через башню, — здесь засаде быть… "Самим ведомо: не можно! Только дорого просит за дружбу и любовь король свейский: ему б и казаков донских, и селитру для пороха, да зерно по приемочной цене, и чтоб без пошлин, для войска, в придачу и денег для битвы с общим-де недругом…

Видно, Густав-Адольф адамант крепкий: по кулаку кулаком бьет, но опричь того — хитер. О подмоге просит, а сам небось затаил одно: русских с берегов балтийских навек согнать да так прижать к скалистым бокам Урала, чтобы окрасились те кровью праведной да гудели б веки вечные под сапогом свейским. Токмо не стать такому, во имя отца и сына и святого духа! Два Рима падоша, третий стоит, четвертому — не быть!"

Сжал посох да так ударил набалдашником по столику, что фигуры подпрыгнули на шахматной доске, а король черных долго шатался: «Вот-вот покатится с бесовских квадратов. Да удержали паны на черных лошадях. Стало быть, игре покуда не конец».

Приложил наконечник посоха к ладони: «Остер! Вместо копья сойдет. А куда целить? Через море на купол с полумесяцем… — И подвинул к себе свиток, оставленный послом Фомой Кантакузином. — Крепкий орешек, да не крепче русского зуба. Управимся… Не то время… Ныне каждому орешку свой день…»

Задумался. Лицом стал неподвижен, будто написан Андреем Рублевым: отсвет щек желтоватый, а взгляд сверлит так, что и железо, как лист, пронзит. И тишина в палате стала напряженной, будто звенит, как натянутая тетива после выпуска стрелы.

"Сколь ни гадай, сколь ни вымеряй, а восточные дела требуют принять союз, что султан предложил через посла Фому Кантакузина. Не только Фому, всех людей его соболями пожаловал. И Фома на царском жалованье бил челом и в обратный путь просился. До отпуска его собрались здесь, в доме патриарха, и в переплясе сотен свечных огней произвели договорную запись, торжественно и с достоинством. Свиток был велик, аршина в два, а дел запечатлел лет на двадцать.

В красной строке главное: турецкий султан хочет быть с царем московским в дружбе «навеки неподвижно», обмениваться послами и грамотами! Против польского короля Сигизмунда, заверял Фома Кантакузин, окажет султан Мурад царю Михаилу сильную помощь «ратьми своими» и будет «стоять заодин». И еще — зарок султана подсобить Руси вернуть города, что поляки загребли по перемирию: Смоленск, Дорогобуж, Северский, Стародуб, Почеп, Ярославль, Невель, Себеж, Красный Трубчевск. Да и еще твердо рек Мурад, царь турок, что воспретит клевать войной русскую землю хану Крыма — стервятнику, ногаям и азовцам — ястребам. А еще: честно обязался не величать отныне самодержца «королем московским», а токмо полным царским титулом".

Язвительная усмешка заиграла на губах. Откинулся на спинку кресла, приподнял посох и наконечником пощекотал черного короля — и почудилось, что зло засверкал тот алмазными глазками.

"В богоспасаемом граде Москве и во всем царстве могут довольны быть люди разумные и добрые. Что посулил Кремль неверной Турции? В скупых словесах нарушить перемирный срок с Польшей. Да слова расплылись, яко дым от кадильницы. Лови его, накрывай тюрбаном с полумесяцем. Сами расторгнем со временем. Всему свой черед. Семь раз прикинь, один раз аминь!

А от Турции много вытянули. В кровных врагах Польши числится и Турция, значит, полумесяц Босфора ближе сердцу Филарета, чем католический крест Кракова.

Ход красный! Натравить султана на Польшу, а самим с годин пять силы накапливать, лишь затем утвердить войну на западных рубежах. И шах Аббас возблагодарит, что подсобили войско турецкое на Запад переметнуть. Габсбурги же вознегодуют и на турок кинутся, а те сами бесы. Тут Густав-Адольф Свейский на Габсбургов лапу Севера обрушит, заодно и на Польшу. Сигизмунд же, упырь, обернется неосторожно да и угодит под московский топор.

Ослабнет Польша, и Габсбурги не станут угрожать Москве. Он, патриарх, Филарет, овцехищных волков люто устрашит: пастырь бо зверогонитель бысть!.. Улю-лю! Улю-лю! Ату их! Ату-у-у!!"

Филарет пошел по палате, да круто обернулся к шахматной доске, властно смахнул черного короля в ящик, прикрыл крышку. И ему казалось, что с этого часа Польша у него на замке…

ШАХ АББАС

Все чаще впадал в задумчивость грозный «лев Ирана». Почему нигде не сказано, что делать с назойливыми мыслями, в избытке осаждающими твою голову? Правоверные со страхом взирают на белый тюрбан повелителя. Но то, что сокрыто под траурным одеянием, никому не должно быть доступно, ибо:

Ты доблесть и силу свою покажи,
Пусть враг добровольно в могилу сойдет!

Шах Аббас отложил книгу в парчовом переплете: "Видит пророк, прав шейх Муслих-ид-дин Саади, его поучение, подобно солнцу. Ушли столетия, а Саади продолжает сиять! В чем его сила? В мудрости. Так будь и ты, шах Аббас, мудрым, дабы не закатилось твое солнце вслед за тобою.

— Спрячь в заповедник сердца печаль о Сефи-мирзе! Спрячь в тайник души горечь от потери Лелу! Спрячь от друзей и врагов в ларец ума запоздалое раскаяние!

В нору скорпиона ты пальца не суй,
Укуса коль вынести сил не найдешь…

Видит аллах, Саади, я внемлю твоим советам…"

И вновь шах Аббас принялся с каким-то неистовством за дела Ирана, забыв про солнце и луну.

Радовались ханы — Караджугай, страж справедливости. Эреб, ценитель перебродившего виноградного сока, — он даже напился по этому поводу и запоздал на зов «льва Ирана». Узнав о причине непослушания, шах Аббас отправил с абдаром веселому хану бурдюк с лучшим вином, приказав ему после сна просидеть в мыльной воде два базарных часа.

Когда, проделав все, что повелел шах-ин-шах, Эреб-хан как ни в чем не бывало появился в комнате «уши шаха», грозный «лев» спросил, не привиделось ли хану во сне, что станет с Ираном после конца путешествия царя царей Аббаса по чужой и своей земле.

— О повелитель из повелителей, — искренне огорчился Эреб, — почему желтые мысли тревожат тебя? Разве шах-ин-шаху не предназначено аллахом бесконечное бодрствование?

— Воля властелина вселенной в тумане неизвестности. Все, что повелю я, да исполнится! Иран должен стать неуязвимым, как сердце гранита, что покоится в глубине гор.

— О аллах! Как допускаешь ты тревогу до шах-ин-шаха?! — вскрикнул Караджугай. — О великий из великих шах Аббас! Разве Иран сегодня не сильнее, чем пять лет назад? И не будет еще сильнее через пять лет? Или тебя тревожит комар, щекочущий сейчас ноздри султана Мурада?

— Ханы мои, ваша верность испытана мною в ниспосланных аллахом радостях и огорчениях! Аллах проявил ко мне приветливость, и за сорок два года моего царствования я возвратил Ирану то, что было завоевано Исмаилом великим и, по слабости моего деда и отца, отторгнуто слугами шайтана — турками и узбеками. Да будет над ними огонь и пепел! А Гурджистан?! Эта страна — отражение сущности ее бога: она каждый раз воскресает после уничтожения. Но солнце подсказало мне способ увековечить ее покорность Ирану. Не кто иной, как шах Аббас, заставит грузин лбами доставать землю. Ханы верные, разве мои плечи не отягощены трудами, ниспосланными небом? Или недостаточно проявлено доблести в битвах? Не из праздности пробуждаю я память вашу: увеличивать, а не уменьшать повелеваю избранным ханам Ирана!