Кира тяжело пережила кончину Натана, но уже через год вышла замуж за известного литературного критика Н., человека церковного и глубоко верующего. Через год она родила ему сына, но вскоре брак распался: будучи платонически влюбленной в своего духовника, отца Кирилла, она не могла больше выполнять супружеские обязанности.
Побывав однажды в Литве, Саша Пятиборский познакомился с монахом-иезуитом отцом Станисловасом, под влиянием которого принял католичество. Однако под напором жены вскоре перешел в православие. После Шестидневной войны Пятиборский перестал ходить в церковь, надел ермолку и начал изучать иврит в ульпане Иосифа Бедуна, о чем не замедлил сообщить дяде Осе, будучи уверен, что лондонскому дядюшке его новый выбор придется по душе. Дядя Ося, однако, в резких тонах высказал свое неприятие «любого национализма» и еще раз подтвердил неизменную свою приверженность «лучшим традициям русской интеллигенции». «А уж если меня что-то и увлекает помимо русской культуры, так это загадки древней буддийской цивилизации», — писал Ося сыну любимой сестры, погибшей в Ленинграде во время блокады. Пятиборский, прекрасно умевший читать между строк, тут же сообразил, что хотел сказать ему дядя, и начал изучать буддизм. Через короткое время он написал в Лондон, что готов преподавать буддийскую философию в любом из британских университетов.
Еще через какое-то время он получил визу в Израиль и оказался в транзитном лагере еврейских эмигрантов Шенау, что под Веной. Там он произнес публичную речь, в которой решительно осудил сионизм и потребовал незамедлительно отправить его в Лондон. Оказавшись в Англии, он, к своему удивлению, обнаружил, что ни один британский университет не спешит осчастливить себя «выдающимся советским специалистом в области буддийской философии». Пятиборский начал было подумывать о переезде в Израиль, но тут его приняли на радиостанцию «Освобождение» в качестве «выдающегося британского специалиста по сравнительному религиоведению».
Несмотря на преследования инакомыслящих и аресты диссидентов в суровую брежневскую годину, отец Антоний неутомимо пропагандировал слово Божье среди еврейского народа, популяризировал азы православной веры в своих статьях и книгах. Его поношенное черное пальто можно было увидеть в медвежьих уголках Подмосковья и на вешалках ведущих институтов Академии наук, его горящий взгляд воодушевлял разочарованных, вдохновлял неудачливых, придавал силы отчаявшимся.
С падением брежневского режима, когда православие сменило марксизм в качестве государственной религии, отец Антоний загрустил и сник. Его духовные дети, воспользовавшись еврейским происхождением, выехали за рубеж, сам же он все реже произносил проповеди, все реже появлялся на людях. В один из осенних дней 1990 года он ушел из дома и больше не вернулся. Его исчезновение породило массу легенд. Одни утверждали, что отца Антония убил его же прихожанин, потребовавший у батюшки денег на водку. Другие говорили, что Меерсон-Менделеев пал жертвой заговора церковных иерархов — чинов КГБ, третьи, наконец, уверяли, что видели отца Антония в литовском городе Тракай, где он сменил имя на Лейбу, отпустил пейсы и каждую ночь приходит на берег Тракайского озера, на то самое месте, где когда-то стояла старинная синагога. Там он, закрывшись полами своего черного пальто, до утра рассуждает сам с собой о свободе, любви и ненависти.
«Отпустим мы вас, — говорили в КГБ Бедуну, — дайте срок — у вас ведь первая форма допуска! Только сидите тихо, учите иврит, с диссидентами не водитесь и не давайте людям читать Солженицына». Бедун решил сделать властям назло и… получил первый срок — три года ссылки. Вернулся, взялся за старое. Получил пять лет тюрьмы, отсиживать которые ему, правда, не пришлось. По личной просьбе президента Франции, Миттерана Бедуна освободили и выдали ему визу в Израиль.
На исторической родине Иосифа встретили как героя. Его светло-каштановая бородка украшала обложки журналов, его знаменитые слова — «Усилим борьбу за возрождение еврейской культуры в СССР» — красовались на уличных заборах.
После падения советской власти о Бедуне стали забывать. Его больше не приглашали на митинги, не называли героем и отцом алии. Немного погрустив, он подался в воинственную ешиву в Хевроне, где всякий раз старался попасть в объектив, когда телевидение снимало поселенцев, забрасывающих камнями израильских солдат. Но, когда история с Хевроном разрешилась, Бегун совсем сник, а через некоторое время и вовсе исчез. Его исчезновение породило много легенд. Одни утверждали, что человек, расстрелявший в мечети Хеврона десятки арабов и затем покончивший собой, вовсе никакой не Гольдштейн, а самый что ни на есть Иосиф Бедун. Другие уверяли, что Бедун вернулся в Москву, сбрил бороду, женился на простой русской женщине и торгует вместе с ней в ларьке под названием «Косоворотка от Диора».
После отъезда Пятиборского его друг Виль Пшеничников сделался выездным. Он то и дело появлялся в Лондоне, в Париже или в Брюсселе, где непременно навещал своих друзей и друзей своих друзей. Гостя из Москвы встречали радушно, одаривали щедро, расспрашивали жадно. И он рассказывал. О том, что кремлевские старцы дышат на ладан, а на смену им идут молодые реформаторы, «которых уже готовят на закрытых подмосковных дачах». Бедуна Пшеничников ругал последними словами: «Ему предлагали выездную визу при условии, что он тихо посидит полгода, но он отказался и схлопотал срок. Сам виноват, идиот!»
Скончался Пшеничников внезапно. В разгар народных волнений 1991 года он вдруг увидел по телевидению, как толпа осаждает Лубянскую площадь, пытаясь опрокинуть памятник Дзержинскому. Ему сделалось дурно, но, когда диктор объявил, что люди ринулись в здание КГБ и намерены добраться до архивов, Пшеничников вскочил, бросился к двери, но, сделав несколько шагов, упал замертво. На похоронах Пшеничникова было много людей. Один из них, назвавшись соседом покойного, произнес прочувствованную речь, которую закончил словами: «Ты ушел из жизни, дорогой Вильгельм Яковлевич, но дело твое будет жить вечно»
15. Алгебра войны
— Что-то ты, Михаил, сегодня отстаешь, Анастас, гляди, одну за другой тащит, а у тебя, — Булганин нагнулся, заглянул в ведро, — каких-то пять окуньков трепыхается.
— А кому тут еще трепыхаться? Москва, чай, не Волга, окромя окуней никого и не выудишь, — сердито отозвался Суслов, стоявший по щиколотку в воде.
— Иди ко мне, милая, иди, — Микоян, удивший с мостика, присел на корточки и стал осторожно тянуть леску, — карашо, карашо. Так, так.
Вдруг он резко дернул удилище, леска взвилась вверх, плоский, крупный окунь блеснул чешуйчатой спинкой.
— Ты что, Анастас, заговор знаешь? — Маленков подхватил удочку и пошел на мостик, чтобы пристроиться рядом с удачником.
— Любит меня рибка, любит, — Микоян не мог сдержать счастливой улыбки.
Каганович, который рыбачил только «за компанию», бросил удилище, подошел к Микояну, присел возле ведра с рыбой.
— Сколько там у него? — Молотов, обнажив волосатую грудь, удил, стоя по колено в воде. Рыба к нему не шла.
— Крупных с десяток, а так все мелкота.
— Ну что, если вместе собрать, на уху хватит. Может, пойдем? Пока дойдем, пока сварят, как раз обед, — предложил Молотов.
— Оно и верно, — Суслов вышел из воды, поправил соломенную шляпу, махнул охраннику.
Тот подбежал и вытянулся в струнку.
— Ты вот что, собери рыбу в одно ведро и неси прямо на кухню, — Суслов надел ботинки, расправил брюки и медленно направился в сторону дачи.
Микоян с сожалением отдал удочку кагэбэшнику и быстрым шагом догнал Суслова. Одолев небольшой подъем, они остановились, чтобы перевести дух и дождаться остальных. Собравшись вместе, члены Политбюро пересекли большую лужайку и направились к парадному входу.
Хрущев и Шепилов ждали на крыльце. Хрущев щурил глаза и широко улыбался. Микоян понял, что хозяин в хорошем расположении духа, ускорил шаг, чтоб первым доложить об удачной рыбалке, и уже раскрыл было рот, но Хрущев его опередил: