— Что он нас дурачит со своими россказнями; охота ему тараторить, а мне слушать право неохота — ты думаешь, весело, что ли?
Рабочий. Что ж ты хочешь делать, любопытно узнать? Если бы были карты, так козырять можно было бы.
Лапьер. Нет, я хочу комедию разыгрывать.
Рабочий. Ах ты, г-н Тарма (Тальма)! Ну что же, играй.
Лапьер. Могу я разве один играть?
Ришло. Мы тебе поможем, какую только пьесу?
Дюбюиссон. А вот ту пьесу, знаешь, где есть Цесарь и один там говорит: первый, кто был королем, тот…
Лапьер. Все вы не то толкуете, надо нам сыграть комедию под заглавием: «Видок влопался», продав всех своих братьев, как когда-то продали Иосифа.
Я не знаю, что и подумать об этой страшной выходке, но, однако, нисколько не потерявшись, я крикнул, что роль Видока беру на себя. Они согласились — он такой же толстый, как и ты, заметили они, как раз и подходишь.
— Ты толст, — сказал мне Ленуар, — а он поди еще толще тебя.
— Все равно, — заметил Лапьер, — Жан-Луи и так годится, пожалуй, весит-то он столько же.
— Сколько толков из-за пустяков — ну стоит ли? — воскликнул Ришло, перенося стол в один из углов комнаты. — Ты, Жан-Луи, и ты, Лапьер, ступайте сюда, Ленуар, Дюбюиссон и Этьен (рабочий) встанут в другом углу; они будут «приятели», а я встану вот тут, против столба (кровати) и буду публика.
— Что это за зверь — публика? — вопрошает Этьен.
— Ну, это народ, что смотрит, если тебе так понятнее. Ну, не дубина ли он, господа?
— Я зритель буду.
— Да нет же, олух, я буду публика, а ты — «приятель», ступай на свое место, сейчас начнется.
Действие происходит в Куртиле, все разговаривали между собою, я встаю и под предлогом попросить табаку завязываю разговор с «приятелями» за соседним столиком, пускаю в ход несколько слов на «музыке», все убеждаются, что я свой, многознаменательно подмигивают мне, я в свою очередь отвечаю таким же взглядом, и оказывается, что мы люди, занимающиеся одним и тем же ремеслом. Тогда начинается обмен обычными учтивостями, угощение вином. Я жалуюсь на тяжкие времена и на то, что нет больше никакой возможности работать, мне сожалеют, я сожалею в свою очередь. Мы вступаем в фазис умиления; я проклинаю чертову роту (полицию), они не отстают от меня; я жалуюсь на каплюжника (полицейского) моего квартала, который недолюбливает меня. Мне сочувствуют, жмут руку, я отвечаю пожатиями, решено — на меня можно рассчитывать вполне. Затем следует известное предложение… Роль, которую я исполнял, была почти такая же, какую я разыгрывал всегда. Но тут я пересаливал, например, нагружал карманы приятелей крадеными вещами и т. д. После этой сцены послышался гром рукоплесканий и взрыв хохота.
— Важно разыграно! — воскликнули разом в актеры и зрители.
— Хорошо, не могу сказать ничего худого, — прибавил Ришло, — но нам пора… солнце уж заходит, пьесу можно окончить на извозчике либо придя назад, как пропулим (продадим) товар. Пойду за ловаком (лошадью), ведь так, эй вы, приятели!
— Да, да, едем, да поскорее.
Драма разыгрывалась дружно и приближалась к развязке, по развязка эта была несколько иного рода, нежели предполагали мои приятели, и вовсе не соответствовала заглавию пьесы; мы сели в фиакр и велели кучеру везти на угол улицы Бретань и Турэн. В двух шагах жил некий Бра, один из покупщиков краденых вещей. Дюбюиссон, Камери и Ленуар вышли из экипажа, унеся с собою часть товаров, которые решено было продать.
Пока они торговались, я заметил, высунувши голову в окно, что Аннетта в совершенстве исполнила мои инструкций. В нескольких шагах я видел полицейских агентов, переминавшихся с ноги на ногу, поднявши кверху носы или расхаживавших взад и вперед с самым беспечным видом.
Прошло десять минут, наши товарищи, отправившиеся к Бра, уже вернулись. Они выручили 125 франков за свою добычу, которая стоила по крайней мере втрое или вчетверо, но это все равно — деньги были налицо, и теперь оставалось только наслаждаться ими. У нас в экипаже оставались еще узлы, которые мы предназначали для Красного яблока. Доехав до улицы Жюйвери, Ришло сказал мне: «Теперь ты будешь продавать, ведь мешок-то (приемщик) знакомый твой.
— Ну, это мне не с руки, — ответил я, — у нас с ним счеты есть, и мы повздорили.
Я вовсе не был должен Красному яблоку, но мы с ним виделись, он знал, кто я такой, и неосторожно было бы показываться ему; поэтому я предоставил приятелям обделывать свои дела, и по возвращении их, убежденный, что полиция приготовилась действовать, я предложил идти ужинать в гостиницу Grand Casuel на набережной Пелетье.
После посещения Красного яблока наши капиталы увеличились на восемьдесят франков и мы имели возможность развернуться во всю ширь, не опасаясь разориться, но мы не имели времени насладиться своим богатством. Едва успели мы помочить губы в своих стаканах, как вошла стража и за ней целая фаланга полицейских. Надо было видеть, как вытянулись лица моих собеседников при виде ветеранов и чертовой роты; все прошептали испуганным голосом: «мы проданы»… Полицейский офицер Тибо пригласил нас предъявить наши бумаги. У одних вовсе не оказалось бумаг, у других хотя и были, да не в порядке, в том числе и у меня.
— Забрать этих молодцов! — скомандовал офицер. Нас связали попарно и повели к комиссару. Лапьер шел в паре со мной.
— Надеешься ты на свои ноги? — шепнул я ему на ухо.
— Да, — ответил он; добравшись до улицы Таннери, я вынул нож, спрятанный в рукаве, и перерезая веревку.
— Теперь смелей, Лапьер! мы спасены! — воскликнул я. Одним ударом локтя в грудь одного из сопровождавших нас я повалил его наземь и в два прыжка очутился в узком переулке, ведущем к Сене. Лапьер последовал за мной, и мы вместе добираемся до набережной Орм.
Нас потеряли из виду, и я был в восторге, что мне удалось удрать и таким образом избегнуть того, чтобы меня узнали. Лапьер был доволен не менее моего, так как он не подозревал даже никакой задней мысли, а между тем, содействуя его побегу, я сделал это с расчетом попасть в другую шайку воров.
Бежав с Лапьером, я устранял от себя все подозрения его товарищей и удерживал за собой хорошее мнение, которое они имели обо мне. Таким образом я подготовлял себе новые открытия; так как я был тайным агентом, то обязан был компрометировать себя как можно менее.
Лапьер был свободен, но я не выпускал его из виду и готов был выдать, как только он окажется мне ненужным. Мы продолжали бежать до гавани Лопиталь и остановились только перед кабаком, куда вошли освежиться и перевести дух. Я велел подать нам выпить, чтобы окончательно прийти в себя.
— Ну, что скажешь, друг Лапьер? Славная была гонка!
— Да, да, досталось-таки нам! Никто меня не разубедит в том…
— В чем же, смею спросить?
— Ну да это потом, теперь выпьем.
Опорожнив свой стакан, он сделался задумчивым и повторял:
— Нет, нет, никто меня не разубедит…
— Да объяснись же, наконец.
— Что же выйдет из моего объяснения?
— Ты прав; а вот что — ты прекрасно сделал бы, сняв чулки, которые у тебя надеты, да галстук, повязанный на шее.
Лапьер был почти в одинаковом положении, как некий джентльмен, который, вылетая из окна в сад Пале-Рояля, не имел другой обуви, кроме шелковых чулок и белых атласных башмаков своей любовницы. Мне показалось, что я замечаю в глазах моего приятеля нечто вроде недоверия; эта черная точка обыкновенно так быстро разрастается, что я почувствовал необходимость рассеять ее и дать Лапьеру доказательство моей преданности и расположения. Вот почему я посоветовал ему отбросить некоторые принадлежности его туалета, которые могли изобличить его, так как принадлежали к числу украденных вещей и были надеты тотчас же после дележа.
— Что же мне с ними делать? — спросил Лапьер.
— Как что? Известно, бросить в воду.
— Ну уж извини! Новые шелковые чулки и платок еще не подрубленный, брось-ка свои, если тебе это нравится!