Изменить стиль страницы

Я сразу подумала или почувствовала, что он должен ощущать, когда ему толкают в объятия высокую красивую женщину, взбудораженную, задохнувшуюся, мокрую, растерянную, да ещё и сердитую, а в оконную сетку бьются насекомые, стараясь сюда влететь, и последние крупные бледные гортензии прижимаются к сетке из темноты, а в полутьме на полу спит Лупоглазый и время от времени издаёт негромкое бульканье, словно опадают болотные пузыри, а эта сумасшедшая пластинка всё крутится и крутится. Я почувствовала, что у меня от пота прилипло платье.

Мне вдруг стало страшно. А отчего, я и сама не понимала. Поэтому когда Бред опять меня завертел, я выдернула руку и стала бить его по груди, требуя, чтобы он остановился.

Минуту он не обращал на меня внимания, только прижал ещё крепче и завертел ещё быстрее, дыша тяжело и прерывисто, всё с той же непроницаемой, упрямой ухмылкой на губах, словно это ухмылялся камень, но я вырвала руку и снова стала его колотить. И тут он остановился, поглядел мне в глаза, хрипло захохотал, круто повернулся и, таща меня за руку, схватил Летицию, а меня подтолкнул к молодому Татлу. Тот начал со мной танцевать, держась, как всегда, натянуто, и я подумала, что Бреду всего-навсего было нужно обменяться партнёршами, потому что я его била.

Но нет, он потащил Летицию к дверям в гостиную. Она упиралась и, оттолкнувшись назад, быстро взглянула на меня через плечо, а потом подняла правую руку, откинула прилипшую к щеке прядь, встряхнула волосами и всё время твердила: «Нет, нет!» Я увидела её лицо при свете, падавшем из гостиной, хоть он и был слабым. Оно выглядело очень бледным.

Бред молча тащил её за руку, даже слегка её вывернув, всё с той же непонятной, каменной ухмылкой. Когда мы с Татлом проходили в танце мимо, я увидела, как он тянет её за левую руку, будто волочит на верёвке, а её босые ноги переступают по ковру. Увидела и как он уволок её на тёмную лестницу.

Татл и я двигались, вертелись под эту дурацкую музыку, которая никак не хотела кончаться. Но она сейчас кончится, утешала я себя, больше мне не придётся танцевать, я смогу наскоро попрощаться, убежать наверх, запереть за собой дверь бог знает отчего, кинуться в темноте на постель и постараться забыть обо всём, постараться заснуть и забыть, что вообще живу на свете. Но не тут-то было. Бред, видно, поцарапал эту пластинку, когда в последний раз переводил назад иглу. Она застряла и вертелась всё на том же слове «континентальный… континентальный»…

Татл перестал танцевать. Но продолжал обнимать меня, как всегда, вежливо, скованно, отчуждённо. Я слышала, как он болезненно-тяжело дышит. Слышала, как мошки мягко, противно шлёпаются в темноте о сетку. Застрявшая в канавке игла продолжала снова и снова выкрикивать своё дурацкое «континентальный… континентальный… континентальный…», только и слышно было, а я стояла как каменная, боясь пошевелиться, и чувствовала, что Татл старается не касаться меня ничем, только его ручища напряжённо замерла у меня на талии; я почувствовала, как затылок у меня взмок и две или три большие холодные капли ползут по шее. Я не могла вздохнуть, мне казалось, что я сейчас потеряю сознание, — в голове кружились чёрные круги. Я подумала, что если сейчас не вздохну — наверно, умру.

Вдруг молодой Татл издал звук, похожий на жалобный стон. Словно что-то в нём сломалось. Он как-то враз осел. Я это почувствовала, хотя и не решалась поднять глаза. Потом каким-то хриплым шёпотом он произнёс:

— Проклятая пластинка… если бы пластинка не застряла… если бы она не застряла…

Глава двадцать пятая

Бредуэлл Толливер уставился в темноту. Он видел две горящие точки сигарет там, внизу, возле чёрного бельведера. Высунулся из окна в темноте, не понимая, что там происходит. Он не понимал, что происходит и с ним самим.

Когда он проснулся под вечер в воскресенье 6 октября 1940 года, голова у него раскалывалась от боли. Он лежал под мятой простынёй голый, не считая задубелой от пота майки. Одежда валялась посреди комнаты. Он закрыл глаза от солнечного света и так и не встал до прихода Летиции. На ней было синее полотняное платье, и руки на его фоне выглядели длинными, маленькими и золотистыми. На лице под загаром проступала бледность.

— Привет, — сказал он.

— Послушай, — сказала она. — Валяешься весь день, как свинья в луже. И я вот что тебе скажу раз и навсегда: если ты ещё хоть раз вздумаешь себя так вести, я как верная жена сама поднесу тебе стакан виски, но когда ты раскроешь свою пасть, чтобы его вылакать, я, по выражению Лупоглазого, трахну по твоей тупой башке бутылкой.

Он жалобно улыбнулся.

— И сотри с физиономии эту обольстительную мальчишескую улыбочку, — сказала она, дрожа от бешенства.

— Я не шучу. А бедная Мэгги совсем разболелась, нет, не с перепоя, пьянство, слава богу, у вас не семейный порок; у неё озноб и тошнота. Не хочет, чтобы вызвали Калвина. Я в конце концов усыпила её вероналом.

Она смотрела на него так, будто увидела в первый раз.

— А ты встань, оденься и лучше мне сегодня на глаза не показывайся.

Она круто повернулась и, стуча каблуками, пошла к двери, но выходя обернулась к нему.

— Не говоришь? — вдруг спросила она с грустью. — Даже мне сказать не хочешь, из-за чего ты такой, что тебя мучит? Ну что же тебя мучит?

И прежде чем он успел огрызнуться, какого чёрта ей надо, ничего его не мучит, она скрылась.

Следующие три дня его словно тень преследовало что-то, чего он не мог припомнить, но что всегда было тут, рядом, и сразу же с непостижимой сноровкой ускользало из поля зрения, стоило ему повернуться, чтобы это поймать. Бред почти не видел Летицию и Мэгги. Его оставили один на один с его ненавистью к Фидлерсборо; Летиция сидела возле Мэгги в комнате с опущенными шторами. Мэгги не выздоровела, но разрешила позвонить Калвину и сказать, что у неё лёгкое недомогание, она пробудет здесь всю неделю, а в воскресенье он всё равно приедет, чтобы привезти на машине часть их вещей. Ей очень неприятно заставлять его заниматься укладкой, но она вернётся домой в понедельник и всё подготовит для их переезда из квартиры на Большой улице.

В четверг к вечеру Летиция вошла в комнату Бреда. Затворила за собой дверь. Пододвинула стул к его письменному столу, закурила сигарету и, сведя брови, словно пыталась что-то прочесть при плохом свете, посмотрела ему прямо в глаза.

— Чёрт знает что мы с тобой натворили, — сказала она.

Он смотрел в окно. Шёл дождь. Тогда он к ней обернулся:

— В каком смысле?

— Чем меньше ты припомнишь, тем легче у тебя будет на душе. Нашими козлоногими вакханалиями в прошлую субботу мы своего добились: толкнули Мэгги с этим Татлом под куст гортензии на травку.

Тело её обмякло, голова упала на грудь, колени были плотно сдвинуты, голые руки опущены, и дым из сигареты в углу рта медленно поднимался колечками кверху.

— Прямо хоть плачь, — сказала она.

Он смотрел в окно на дождь. Дождь упорно, нескончаемо точил, буравил поверхность реки, окрашивая её в туманно-серый цвет. Серая пелена, мерно падающая сверху, заволакивающая всё, казалась бесконечной, как небо, как материя, казалась сутью всего.

Бред смотрел в окно и сам не понимал, что он чувствует. А чувствовал он злость. Чувствовал себя обобранным и оскорблённым. Чувствовал, что его переполняет жалость. И, как ни странно, вдруг почувствовал неестественный и какой-то отвлечённый приступ вожделения. В этот миг он подумал о Мексике. В Мексике не будет дождя. Он поглядел на Летицию.

Она наклонилась вперёд, опустив голову, волосы тяжёлыми прядями падали на щёку.

— Она не потаскуха, — говорила Летиция. — Маленькая девочка, набитая идеалами. И по её словам, Татл был так же потрясён, как она. Он и не думал соблазнять порядочную замужнюю женщину. Он вроде бы из этих «истинных христиан», но той разновидности, что в Скалистых горах.