Изменить стиль страницы

… заставил Татла встать и пойти танцевать с Летицией, а сам схватил меня. Когда мы проходили по террасе мимо одного из торшеров, он его выключил, Летиция сказала: не надо, давайте лучше играть в бридж; но Бред засмеялся, как он всегда смеётся, когда выпьет, и сказал: ни черта подобного — и, танцуя, погасил второй торшер. Но из гостиной падало ещё много света, поэтому он, танцуя, пошёл туда и погасил чуть не все лампы, так что на террасе стало почти темно. Потом он вернулся со мной назад и стал вертеть всё быстрее и быстрее — у меня даже голова кружилась — и всё время похохатывал. А в промежутках между смехом и музыкой я слышала, как тяжело он дышит.

Едва пластинка кончилась, он поставил другую, не помню уже что, довёл меня до Летиции и Татла, схватил её одной рукой, а другой толкнул меня прямо на Татла — голова у меня кружилась — и говорит: «А ну-ка, Тат, потряси эту девицу как следует» — и пошёл танцевать с Летицией. Тат повёл меня медленно, осторожно, словно боялся до меня дотронуться. Он был высокий, неуклюжий, с ужасно большими руками. Моя рука утонула в его ладони, и я помню, что когда он первый раз положил правую руку мне на спину осторожно, словно боясь что-то сломать, я даже перепугалась, такая она была громадная.

Бред в полутьме медленно танцевал с Летицией, я слышала, как она ему что-то шепнула, а потом сказала громче: «Ах ты, идиот!» — но со смехом, а потом они вышли на освещённое место, Бред опустил голову, и я увидела, как он прижался губами к её плечу, оно было голое — Бред спустил с него кофту. Они танцевали около стола с напитками, и даже в полутьме я заметила, что он на ходу схватил бокал и отпил большой глоток, а Летиция сказала: «Хватит тебе, Бред, что за свинство!» Но он снова увёл её в темноту, где они молча танцевали, иногда даже не двигаясь с места, но тут что-то зашипело и пластинка остановилась.

Он её и тогда не отпустил, а, схватив за руку, как полисмен, потащил к патефону — хотел пустить его снова — и сразу же её закружил. Потом они снова скрылись в темноте, покачиваясь в танце, но тут на них из двери упала полоска света, и я смутилась; мне хотелось, чтобы Татл ничего не заметил, уж очень мне стало стыдно. Я увидела, как Бред сунул руку за пояс её брюк, и поняла, что он держит её за голую ягодицу, тесно обтянутую лиловой материей. Ах да, я и забыла рассказать, как она была одета. Ночь тогда была жаркая, как летом, и на ней были бумажные брюки лилового цвета с золотыми лампасами и нечто вроде зелёно-золотой кофты, такой короткой, что она открывала золотистый живот.

Но молодой Татл, как видно, всё это заметил. Я, во всяком случае, вдруг почувствовала его громадную лапищу у себя на спине, а то, что он боялся ею пошевелить, ясно показывало, что он всё видит.

Летиция вырвалась из рук Бреда и села в качалку. Он направился за ней, но тут пластинка кончилась. Он поставил новую, глотнул как следует виски у стола с напитками и пошёл прямо к ней. Я видела, какое у него при этом лицо.

Ночь была действительно жаркая, и лицо у него было потное, белая майка прилипла к широким плечам — тогда, двадцать лет назад, у Бреда была прекрасная фигура, — а потные кончики волос, подстриженных ёжиком, блестели на свету из гостиной, так что его голова казалась мохнатой искрящейся шапкой. Он не сводил с Летиции глаз и подкатывался к ней, как большой камень, как обломок скалы, который ускоряет и ускоряет падение, круша всё на своём пути. На лице его застыла отсутствующая улыбка, даже не улыбка, а какая-то неосмысленная блаженная ухмылка. Помню, я тогда мельком подумала, что так улыбается ребёнок, когда он тянется за чем-то, что непременно хочет получить, но этот ребёнок весил сто девяносто фунтов.

Потом я вдруг представила себе, как ухмылялся бы камень, если бы в нём была жизнь и он мог бы улыбаться, не признавая никакой другой жизни, кроме своей жизни, жизни камня, и не думая о том, что он может натворить, когда глыбой покатится вниз. Эта непроницаемость, эта непреклонность, это упрямство, всё это я видела один только миг в его лице, когда свет вдруг упал на него сзади и сбоку, и тут я испугалась. И в то же время понимала, почему Летиция от него без ума, — вот из-за этой его непреклонности, как у камня, который катится вниз и может прокатиться по тебе; из-за ощущения чего-то неминуемого, того, что непременно случится, и случится так, как он этого хочет.

Но нет, неправда. Теперь, когда я об этом думаю, я уверена, что Летиция не из-за этого была от него без ума, а из-за чего-то совсем другого, может быть, даже противоположного. Но каким бы он ни был внутри, я-то видела то, что снаружи, видела, как он подкатывается к ней и какое у него лицо.

Но тут его лицо скрыла темнота. Он нагнулся над ней, и лицо его спрятала тень от качалки. Тогда он вытащил её оттуда и стал быстро вертеть; волосы у неё развевались как от ветра. Секунду или две казалось, что она ему покорилась, голова её откинулась назад, глаза были закрыты, а волосы взлетали как от ветра. Потом я увидела, что она открыла глаза, и хоть она и улыбалась, но улыбка была какая-то натужная. Думаю, что она решила не перечить ему, как бы гадко, невыносимо он себя ни вёл, и тем самым его сдержать, как ей уже раза два удавалось за покерным столом, когда, надев зелёный козырёк на глаза и воткнув в рот сигару, она всё обращала в шутку. Но сейчас она не шутила, а просто решила ему не перечить.

Незадолго до этого я видела фильм с Фредом Астером и Джинджер Роджерс — они замечательно танцевали. Только чего ради я вам рассказываю о фильмах! Вы о них знаете сами. Но там они танцевали один танец, он назывался «Континентальный», у Бреда с Летицией была эта пластинка, они танцевали под неё часами. Мне даже казалось, что не хуже Фреда Астера и Джинджер Роджерс, да ещё с какими-то своими па. В тот вечер Бред как поставил эту пластинку, так и крутил её всё время, просто переставлял иголку, отпивал глоток виски теперь уже прямо из бутылки, снова хватал Летицию, а иногда и меня, чтобы и меня повертеть.

Казалось, это будет тянуться вечно. Или, вернее, время тут было ни при чём — ведь вертелась одна и та же пластинка и повторяла: «Континентальный, континентальный» — одно и то же дурацкое слово, а ты будто нанюхался эфира, и тебя крутят, швыряют, но ноги почему-то двигаются в такт музыке, словно тебя к этой музыке приковало миллионом невидимых паутинок и ты не можешь сбежать, а музыка всё больше и больше запутывает тебя, захватывает своим ритмом. Когда Бред танцевал с Летицией, я видела, как бешено они пляшут, когда выходят на свет, зато в темноте они до того затихали, что мне раза два чуть не стало дурно.

Время от времени я как в тумане видела её проносившееся мимо лицо. Она ещё держала вожжи в руках. И ещё улыбалась, но уже слабее и трепетнее. На висках блестел пот, ночь ведь была такая жаркая, последняя ночь бабьего лета; взмокшая прядь волос прилипла к левой щеке и в полумраке казалась чёрной. Я видела, как она дышит, приоткрыв рот, и вдруг подумала, что и она ведь тоже втянута во всё это, и её борьба с Бредом, чтобы заставить его прилично себя вести, и темнота, и пластинка, без конца повторяющая одно и то же дурацкое слово, — всё это втянуло и её, сделало соучастницей того, что она пыталась предотвратить. Она уже сломала каблук одной из сандалий, скинула обе и танцевала босиком. От этого всё почему-то стало ещё хуже. Она сразу оказалась маленькой и, хоть и была высокого роста, даже беззащитной. Беззащитной соучастницей.

Как раз в ту минуту Бред подтолкнул Летицию к Татлу и схватил меня, а когда он меня схватил, я заметила, что Татл изо всех сил старается не дотронуться до голой спины Летиции своей ручищей, а также насколько он выше её ростом, и она теперь выглядит ещё более маленькой и беззащитной, танцуя с таким высоким партнёром, у которого ещё такие громадные лапищи; я заметила, и какой угрюмый, страдальческий вид у него, его лицо над её головой было совсем не такое, как обычно.