— Вы очень любезны: Париж — всегда Париж!
— Мерси. Значит, договорились? До встречи.
Однако непринужденность и тонкая веселость сразу покидали меня, как только я приближался к их домам. Если это был особняк, то консьерж в униформе молча указывал мне пальцем на черный вход для прислуги. Даже если бы я напялил на себя мундир губернатора штата Сан-Паулу, я все равно оставался бы для него каким-нибудь разносчиком продуктов. Когда я уточнял цель моего визита, надо мной насмехались с язвительностью и издевкой, как это сделал один горилла, вылитый дзюдоист Кларк Гейбл:
— Значит, вы преподаете французский белым? А я преподаю римское право служакам из ведомства иностранных дел. Еще раз соврешь, и я обломаю тебе руки-ноги. Марш отсюда, карнавальный маркиз!
Происшествия подобного рода случались чуть ли не у каждой двери, в которую я звонил. И если бы я не приобрел кое-каких навыков по борьбе дзюдо в университетском городке в Париже, меня давно бы прибили и никто не пожелал бы собрать моих косточек хотя бы для того, чтобы выточить из них пуговицы на лакейскую ливрею.
Встречал я испытания и помягче, зато не слаще первых, а совсем наоборот. Выхожу, например, из лифта, меня уже ждет на площадке вся семья: папа, мама, будущий ученик. И как по команде, враз, все физиономии скисают при виде «прето», негра, пусть и в накрахмаленной рубашке, но это не парижское шампанское, которое предвкушалось. Мне многократно доставался суровый переходной экзамен, труднейший, неприступный, не разрешающий мне подняться от естественного состояния рассыльного, мальчика на побегушках, до статуса преподавателя языка, на котором разговаривал мэтр Франсуа Рабле.
Звонок от Кристины Мело-Пессо зазвенел рано утром в понедельник. Мими только что ушла. Я тоже собирался уходить. Сняв трубку, я услышал:
— Алло! С кем я говорю? Назовите себя, пожалуйста.
— Ален Рикабье. По буквам…
— Профессор Ален Рикабье, — перебила она, — я прочла ваше объявление в «Эстадо». Меня интересует литература. Вы не могли бы заглянуть ко мне в любой час дня, какой вас устроит? (Дикция безупречная, тембр голоса Греты Гарбо.)
— Сожалею, мадам. Сегодня у меня перегруженное расписание до позднего вечера. Одну минуту, мадам. Та-ак, во вторник то же самое… А-а, вот: в среду где-то около полудня вас устроит?
— Да, месье. Вот мои координаты.
Я опустил трубку и тут же поднял ее, еще не остывшую, набирая номер Альваро в книжном магазине Парфенон.
— Алло, дон Альваро? Привет! У моей новой ученицы голос звезды. Догадайся кто?
— Театральная актриса? Марина де ла Коста?
— Нет. Перебирай дальше.
— Да откуда мне знать! Инга Вольф, прима-балерина?
— Нет. У нее фамилия, как у одного португальского поэта.
— Да не тяни ты! Кто?
— Кристина Мело-Пессо.
— Ты серьезно? Так она же из сливок сан-паулского общества! Она принадлежит к четырехсотлетним семействам, как у нас называют, к прямым потомкам португальских завоевателей. Ее отец — бразильский представитель в ООН. Она замужем за Фернандо Мело-Веспуччи, финансовым соперником миллиардера Матарассо. Страшно везучий малый, зверь, активный до невероятности. Я уже чувствую, как ты загораешься на конце провода. Но берегись: до замужества Кристину однажды выбрали мисс Бразилией, а Фернандо отличный теннисист, но и отличный стрелок из карабина.
Резиденция семейства Мело-Пессо вполне соответствовала словам Альваро. Когда я нажал звонок при воротах-портале, на аллее появилась горничная, свежая, как сестричка милосердия, ухаживающая за феями. Посреди аллеи она остановилась как вкопанная.
— Здесь никого не ждут. Нам не нужен ни шофер, ни садовник.
— Я преподаватель французского языка, которого пригласила мадам. Сообщите ей о моем прибытии и не мешкайте!
— Это ты-то учитель доньи Кристины? Предупреждаю: наша немецкая овчарка тяпнет всякого, кто ей не по нраву!
— Не грубите. Отправляйтесь докладывать.
В эту минуту на площадке особняка появилась сама Кристина Мело-Пессо, которая властно и весьма умело выправила положение.
— Франка! Не спорьте. Откройте профессору.
Надо было видеть физиономию Франки, когда я степенно поднялся по ступеням и поцеловал руку доньи Кристины.
— Моя горничная не обидела вас?
— Никоим образом. Она очень корректна.
Снова косой взгляд Франки, которая уже вообразила себя уволенной и вышвырнутой на беспощадные улицы Сан-Паулу.
Французский был почти родным языком для Кристины. Она говорила на нем с детства и произносила слова лишь с едва уловимым акцентом. Дочь дипломата, она училась в колледже в Лозанне, жила в Женеве и Брюсселе, прослушала курс по истории Древнего Рима в Сорбонне. Но со времени замужества из иностранных языков она чаще пользовалась английским.
— У меня наметились морщины на душе, — говорила она. — Вы мне из разгладите? Но не интенсивно! Раза два в неделю по паре часов свободной беседы на темы, которые волнуют сейчас культурную Европу. Как разворачивается дуэль между Камю и Сартром? Чего хочет группа «гусаров»? Как там сияет Франсуаза Саган, что со школой нового романа…
— Вы что сейчас читаете? — спросил я.
— «На берегу Большого Сирта». Вы любите Гракка?
— Чудесный вопрос! За последние девять лет мне задают его в третий раз и всегда с целью открыть шлюзы для потока грез молодого человека, охваченного страстями. В 1946 году, когда мне было двадцать, я попросил Пьера Мабиля помочь мне в выборе чтения в Париже. Он сразу же мне заявил: брось все и приобрети томики Жюльена Гракка у букиниста Жозе Корта. Через пять лет в полицейской префектуре Милана итальянский чиновник, который наотрез отказывался продлять мою визу, вдруг отрывает голову от бумаг и глядит мне в глаза: «У меня сегодня прекрасное настроение. На моем ночном столике лежит книга одного французского писателя, малоизвестного. Если через минуту вы назовете его имя, я продлю вам пребывание в Италии на срок, какой вы сами пожелаете.» «Это не иначе как Жюльен Гракк», — не раздумывая ответил я. «Вы выиграли Италию. Я и в самом деле читаю его „Угрюмого красавца". Это, скажу вам, вещичка! Куда там нашим Силоне, Малапарте, Моравиа».
— Вы получили шикарный итальянский приз, вечную весну, не правда ли?
— Но это было так мало в сравнении с солнечным мигом, который я переживаю сейчас, — любезно-галантно отбарабанил я и даже прищурил глаза, как подобает ослепленному.
Это оказался и в самом деле самый мимолетный курс в моей роли профессора по французской беллетристике. В непринужденном и бессистемном разговоре всплыло имя Гийома Аполлинера. Я принялся рассказывать о его решающей роли в становлении стиля модерн, чувствительного и чувственного, о его месте в одном ряду с Сандраром и Пикассо. Я признался Кристине, что в мои семнадцать лет был потрясен и совершенно покорен, прочтя в журнале «Фонтен» Макса-Поля Фуше аполлинеровскую поэму «Любовь, презрение и надежда», написанную белым стихом.
— Вы помните из нее что-нибудь наизусть? Я готова слушать.
И я начал: