Тонуть страшно, но черт с ним… точнее, черт со мной!
Было очень рано, мне казалось — очень холодно, когда я пришел на безлюдную реку и медленно, пересчитывая ступеньки, поднялся на вышку. Заглянул вниз. Сердце дернулось, покатилось, как тогда, на Клязьме, и тяжело задергалось.
Была река, небо, вышка, был я сам, тщедушный, узкогрудый, с изодранными ногами-жердочками, в кровавых ссадинах и царапинах., небо высилось над головой, голубое и безразличное.
Не прыгнуть значило обмануть себя, только себя.
Выдумать какие-нибудь привходящие обстоятельства, всерьез мешающие исполнить задуманное, не получалось.
Я снова подошел к краю площадки, сжался, отчетливо почувствовал, как немеет кожа на руках, на спине, и приказал себе: «Ну!»
Как ни странно, прыгнул.
Падения толком не помню. Вода больно ударила в подошвы и резко выбросила меня назад — к небу, к солнцу, к жизни, с которой я только что был готов легкомысленно расстаться…
Не смею сказать, я выплыл — это было бы грандиозным преувеличением. Теряя последние силы, кое-как выбарахтался и вцепился в скользкую лесенку, что вела из воды на плот.
С трудом поднявшись, я упал на шершавые доски и долго не мог отдышаться. Меня колотило, словно в ознобе, меня пробирал холод, мне было… страшно, да-а, задним числом, но все равно это так противно.
Сколько времени прошло, не представляю — может быть, час, а возможно, каких-нибудь пять минут. Важнее другое: когда я поднялся, то… снова полез на вышку. Это на самом деле — важно.
Извините, что, рассказывая об этом дне, я стараюсь не пропустить даже несущественные подробности, постарайтесь понять: за всю жизнь, думаю, мне не пришлось совершить ничего более значительного. Этот день — едва ли не самый главный для меня.
Итак, я вылез. Постоял. Пожмурился на солнце. Подрожал и… И снова прыгнул.
Увы, плавать всерьез я не научился — ни тогда, ни позже. Но прыгать и не тонуть — могу.
Надеюсь, теперь ясно, каким образом я в конце концов очутился в авиации. И довольно легко самоутвердился в этой среде. Конечно, и спустя годы бывало паршиво на душе, вдруг в наступление бросалась тоска, доводилось терзаться сомнениями, и каждый раз я говорил себе: «Прекрати панику! Вспомни то утро на Клязьме, вспомни жесткую воду, так больно бившую в пятки». Иногда это помогало, иногда нет. Но чаще помогало.
И, если позволите, посоветую: старайтесь до самого конца не совсем расставаться с детством. Детство — такая сила, она держит на плаву, и утешает, и внушает мужество…
29
Когда погода сырая, двигатель меняет голос. Я плохо соображаю в музыке и не смогу объяснить, на половину или там на четверть тона он становится ниже, но это точно, голос у двигателя в сырую погоду другой. Не простуженный, не хриплый, а, я бы сказал, недовольный у него голос, обиженный или хмурый.
Было еще темновато, туманно и промозгло, когда я, сам не знаю почему, притащился в капонир, высадил механика из кабины и стал пробовать мотор самолично. Еще накануне мне показалась, будто мотор недодает тяги.
На малом газу показания всех приборов соответствовали норме. И винт молотил вроде как положено. Поглядел на термометры входящего и выходящего масла, убедился, что коробки цилиндров прогрелись достаточно, и стал передвигать сектор газа потихоньку вперед — шажок, шажок, еще шажок.
Чувствовал, как машина наваливается на тормозные колодки, как она всей своей лобастой головой тянется вперед, и размышлял: «Или мне показалось? Ведь тянет… как зверь!»
Незаметно подошло время выходить на взлетный режим. Поерзав на парашюте, угнездился плотнее в кабине и решительно повел сектор газа вперед… еще вперед — до упора. И замер, обратившись в слух. Ждал легкого, еле уловимого звона, не гуще комариного… и он возник.
Обороты по тахометру были полные. Вполне устойчивые. Давление масла? Нормальное. Температура — тоже. И все-таки наполненности, глубины рева не получалось.
Уменьшил обороты, снова вышел на максимал. Еще раз, еще. Проверил работу зажигания, выключая поочередно левое и правое магнето. Падение оборотов не превышало нормы.
Двигатель опробован.
И что? Осталась какая-то тень сомнения, странная неуспокоенность, а так — по приборам — все без отклонений.
Когда имеешь дело с техникой, общие фразы — штука неприемлемая. Ты обязан формулировать ясно и точно. Например: падение оборотов на правом магнето — сто двадцать, а на левом — пятьдесят. Пусть это не диагноз, но вразумительная констатация. Или давление масла на малых оборотах долго держалось в полторы атмосферы и медленно поднялось до двух…
А что я мог сказать механику Грише или себе? У двигателя слышится некоторая ленца в голосе, боюсь, как бы не подвел?..
Да после такой «оценки» осмотру следовало бы подвергнуть не мотор, а меня… у полкового доктора.
Положение получалось преглупое: машина беспокоила, но я не мог заявить никаких претензий.
«Попросить у Носова разрешения на контрольный облет? — подумал я и тут же сообразил: — Но он непременно спросит: а что случилось?..»
Золотой механик Гриша Алексеев смотрел на меня преданными глазами и ждал… Я понимал, вот скажи я: «Сними оба магнето, бензонасос и еще хоть половину установленных на двигателе агрегатов», и Гриша безропотно обдерет все, что только можно ободрать, и будет копаться в железках до тех пор, пока не отыщет дефект.
Но сказать так я не мог. Тот не летчик, кто не понимает своей машины, кто не отличает ее горестных стонов перед серьезным отказом от обычного вздоха усталости, кто путает дрожь, возникшую из-за неверно установленного зажигания двигателя, с дрожью, рожденной срывом воздушной струи…
И я сказал:
— Все в порядке, Гриша.
Первую половину взлетной полосы я пробежал нормально, потом двигатель задохнулся, как старый астматик…
Я успел подумать: «Прекращать полет поздно: разобьюсь на пнях». Взлетная полоса продолжалась лесной нераскорчеванной вырубкой.
И тут обороты вроде выровнялись. Скорость хоть и медленнее, чем следовало, но все-таки прибывала. Конец полосы был уже близко. И опять перебой. И снова обороты выровнялись…
На последних метрах летного поля я с трудом отодрал машину и закачался с крыла на крыло над вырубкой.
«Лавочкин» вел себя так, будто раздумывал: лететь или падать?.. Падать ему тоже не хотелось, а лететь не было сил.
Волей-неволей и я раздумывал: «Удержусь или упаду?»
И самое гнусное в этой ситуации было то, что сделать я совершенно ничего не мог, от меня ничего не зависело. Сиди, жди. Вот если наберется скорость, тогда показывай чудеса пилотажа на малой высоте…
Машина держалась метрах на пяти-шести и вяло ползла вперед, угрожая при следующем перебое двигателя мгновенно рухнуть на землю.
И тут я представил себе четырнадцати плунжерный насос, питавший двигатель. Увидел его в разрезе со всеми топливными элементами, со страшной силой впрыскивавшими горючую смесь в цилиндры — определенную порцию в строго определенный момент… И все элементы были связаны единой планетарной шестерней!
Если предположить — люфт… нарушается синхронность, и горючая смесь поступает в цилиндры невпопад…
Прозрение мое было, возможно, блестящим, даже гениальным… Но что толку?
«Лавочкин» с бортовым номером «семьдесят два», неверно покачиваясь с крыла на крыло, волок меня в чащу, и нельзя было ничего решительно изменить. Я понимал: через полминуты или минуту найдется сосна повыше и надо быть готовым к встрече. И сосна нашлась.
Машина зацепилась консолью за рыжий блестящий ствол, мгновенно развернулась на девяносто градусов вправо и повалилась к земле.
— Выключи зажигание! — скомандовал я себе. И обнаружил — зажигание выключено: руки знали свое дело! — Перекрой пожарный кран! — Перекрыл. — Упрись левой рукой в борт, ногами в педали…
Все затрещало. Земля, покрытая толстым слоем мха, увеличиваясь в размере, устремилась в лицо. Я успел открыть фонарь кабины и подумать: «Только бы не загореться!» И не загорелся.