Этому молчаливому и гордому владыке рек Партинья вздумала объявить войну.

— Вечно бродит взад и вперед по палубе и плюет свою мерзкую жвачку! Всюду оставляет следы своих грязных лап. Настоящий слон, только что побывавший в болоте! Сколько бы раз я ни заставляла чистить ступеньки, ведущие к рубке, толку из этого никакого! Вот, полюбуйся! Я не намерена терпеть это! Почему он не желает пользоваться боковой лестницей, по которой всегда ходят штурманы? Для чего, спрашивается, она существует в таком случае?

— Но, Парти, не можешь же ты требовать, чтобы все здесь плясали под твою дудку! Судно — не кухня в Фивах. Уинди — не первый встречный. Это лучший штурман на Миссисипи, и я счастлив, что он служит у меня. Не забудь, что он много раз проводил нас через такие места, где всякий другой застрял бы.

— Грязный старикашка! Я не желаю, чтобы он оставался тут пачкать мою чистую...

Парти была не из тех, кто воюет одними только словами. Она всегда приводила в исполнение свои угрозы. Однажды утром, незадолго до того как «Цветок Хлопка» должен был отчалить от Гринвилла, где накануне вечером был спектакль, эта решительная особа, вооружившись молотком и гвоздями, воспользовалась отсутствием Уинди и стала заколачивать тот трап, по которому, как она полагала, штурман не должен был ходить. Десять длинных, толстых, крепких гвоздей вколотила она в дверцу. К сожалению, никто не видел ее. Непобедимая и добродетельная амазонка в папильотках, увлеченная вколачиванием гвоздей, являла собою безусловно замечательное зрелище.

Между тем на палубе появился Уинди. Он вытряхнул пепел из трубки, положил в рот изрядную порцию табака и направился к рубке. Ему пора было приступить к исполнению своих обязанностей и передать ряд распоряжений Питу, в машинное отделение.

За ним, разумеется, потянулись грязные следы. Он подошел к трапу. К его великому удивлению трап оказался заколоченным. Он попробовал открыть дверцу... Пустил в дело кулак... Нажал плечом.

— Заколочена! — коротко произнесла Парти, как будто разговаривая сама с собой.

И так же коротко добавила:

— Старый черт!

Уинди плюнул и тихонько пошел назад. Он подошел к борту и добродушным взглядом окинул толпу, собравшуюся посмотреть на отплытие плавучего театра. Потом пересек палубу и направился к большому, мягкому, удобному креслу, как будто приглашавшему его к себе. Со вздохом облегчения он опустился в это кресло, вынул из кармана трубку, наполнил ее, умял табак, поднес к нему спичку... Из другого кармана он достал старый номер «Демократической газеты», нашел отдел, озаглавленный «Новости судоходства» и углубился в него, по-видимому, надолго.

Якорь подняли. Приняли на борт швартовы. Звякнула цепь. Сняли сходни. Раздались крики, обычно сопровождающие отплытие судна:

— Выбирай! Поднимай! Эй, Пит! Помоги-ка! Теперь налево! Правым бортом! Держи! Отпускай!

Лица зевак, стоявших на берегу, выжидательно уставились на пароход. Все было готово. Пит — в машинном отделении. Капитан Энди — на мостике. Тишина. Гудков нет. Пара нет. Никто не командует Великий Боже! Да где же Уинди? Уинди! Уинди!

Уинди опустил газету и спокойно посмотрел на мечущегося во все стороны капитана, на пораженный экипаж и озадаченных актеров. На его красноватом, типично библейском носу крепко сидели очки в серебряной оправе. К нему бросился Энди. Потом дамы, щебеча, окружили его.

— Во имя неба, Уинди, что случилось? О чем вы думаете? Мы же должны...

Уинди пожевал табак, выплюнул длинную струю коричневой слюны, вытер заскорузлой рукой рот.

— Мы не отплывем, капитан Хоукс. Судно не может отчалить, пока я не скажу «ход вперед». А я этого не сказал. Я — штурман на этом пароходе.

— Но в чем дело? Почему? Поче...

— Трап, по которому я имею обыкновение подниматься в рубку, заколочен. Пока его не откроют, я не пойду наверх. А пока я не пойду наверх, я не скажу «ход вперед». А пока я не скажу «ход вперед», пароход не сдвинется с места, даже если мы простоим у этой пристани до тех пор, пока он не сгниет.

Он спокойно посмотрел кругом и снова погрузился в чтение «Демократической газеты».

Ругательства, упраздненные за время владычества Партиньи, сверкающим гейзером хлынули из уст Энди. Слова всплывали на поверхность и взрывались, как ракеты фейерверка. Двадцать пять лет жизни на реке выучили его богатому, разнообразному, красочному языку. Он не забыл ни небо, ни землю. От возмущения и бешенства его нервное маленькое тело буквально тряслось. Все те годы, что он был под башмаком, все те годы, когда ему приходилось обуздывать свою природную жизнерадостность, все те годы, когда он должен был следить за каждым своим движением, все те годы, когда он молчал, между тем как ему хотелось петь, все эти годы были как будто сметены бурей бешенства, охватившей капитана Хоукса. Хлынули реки, потоки, целые Миссисипи ругательств, в которых проклятья и упоминания чертей были только каплями в бушующем море.

— Тащите сюда лом! К черту дверь! Я капитан на этом корабле! Даю слово, что всякий, кто бы он ни был, мужчина или женщина, всякий, кто вздумает заколачивать без моего разрешения трапы, тотчас же будет выгнан с парохода.

Читатель думает, может быть, что Партинья Энн Хоукс задрожала, вскрикнула, побледнела под этим ослепляющим взрывом ругани? О, нет! Само олицетворение оскорбленной невинности (в папильотках!), она с достоинством отступила с потерянных позиций.

— Нечего сказать, капитан Хоукс, хороший пример вы даете вашим актерам и матросам!

— Молчала бы уж лучше! Позвольте вам сказать, миссис Хоукс, что чем меньше вы будете говорить, тем будет лучше! И повторяю — если кто-нибудь посмеет тронуть эту лестницу...

— Тронуть? — В голосе Парти было ледяное презрение. — Да если бы меня и попросили об этом, я не дотронулась бы ни до рубки, ни до вашего штурмана даже палкой, не то что руками!

Парти потерпела поражение, но не сдалась.

Глава седьмая

Нет больше Джули на «Цветке Хлопка». Нет и Стива. Жизни Магнолии коснулась трагедия и набросила свое мрачное покрывало на «Цветок Хлопка».

Верный своему обещанию, Пит отомстил. Но едва ли торжество показалось ему особенно сладким. На его запачканном сажей лице, выглядывавшем из машинного отделения, не видно того спокойствия, которое является естественным следствием удовлетворенного желания. Руки его, так весело бившие палочками по барабану, стали теперь вялыми. И барабан, как это ни странно, издает теперь унылые звуки.

Однажды, в тот день, когда «Цветок Хлопка» должен был давать представление в Лемойне, Джули Дозье заболела. В плавучем театре, как, впрочем, и во всех театрах на свете, существует неписаный закон, по которому актер не имеет права быть больным настолько, чтобы оказаться не в силах играть. Он может плохо себя чувствовать перед началом спектакля, он может еле стоять на ногах, может тотчас же по его окончании упасть в обморок. Ему даже позволено умереть на сцене — в таких случаях опускают занавес. Но никогда, ни за что, ни при каких обстоятельствах настоящий актер не признается в том, что не в состоянии играть, когда оркестр замолк и свет в зале потушен.

Джули знала это. Она работала в плавучих театрах много лет и изъездила все реки Запада и Юга. Лемойн был богатым многонаселенным городом.

Наглухо задвинув занавески, Джули лежала в постели и отказывалась от всего, что ей предлагали. Аппетита у нее не было. Она отказывалась от холодных компрессов на голову. Она не хотела грелок. Она хотела только одного — чтобы ее оставили наедине со Стивом. Когда кто-нибудь из членов труппы входил в темную комнату с предложением своих услуг, на лицах Джули и Стива появлялся страх, тотчас же сменявшийся выражением облегчения, как только они оставались одни.

Кинни подослала к больной Джо с тарелкой бульона, который, по ее мнению, был хорошим лекарством от всех болезней. Джули притворилась, что ест его. Но как только Джо ушел на сцену, Джули сделала знак Стиву, и он вылил содержимое тарелки в желтые воды Миссисипи.