Само это слово, как его ни произноси, ужасает. Четыре согласных, разделенных одной гласной, звучат, как щелканье кнута. Как ни старайся, это слово не выговоришь мелодично, прокричи его или прошепчи, прохрипи или пропой, оно, это слово, не подчиняется твоей власти и выстрелит грозно и беспощадно.

«Постарайся держать себя в руках, Зузаночка, ты ведь уже почти взрослая. Папа с мамой отравились газом. Несчастный случай…» Слова утешения и соболезнования, теплые и формальные, и два гроба, исчезающие за черной дверцей крематория. Они ничего не поняли, не страдали, им не было больно, словом, «легкая смерть».

А примерно через год она коснулась меня снова, вторично, но уже совсем в другом обличье. Теперь она походила на черную маску с намалеванными на ней черепом и костями, которая выскочила из карнавального шествия, как бы дразня и насмехаясь над концом всех надежд.

Его звали Зденек. Мы познакомились летом в горах куда поехали с тетей, чтобы я хоть немного оправилась от неожиданного удара.

Зденек. Мы все дни проводили вместе, а было их всего двенадцать, один лучше другого. Потом он уехал. Уехал, но стал писать письма, мечтательные и сентиментальные, полные любви, а потому прекрасные. Дважды приезжал ко мне. На мотоцикле. А ведь жили мы, как нарочно, в разных концах Чехии.

В июне я закончила школу и сдала приемные экзамены в институт, а в июле мы снова отправились в горы, уже без тети, с палаткой и двумя спальными мешками. Осенью его забирали в армию, а я уезжала в Прагу учиться. Два года пролетят — и не заметишь; как только он вернется из армии, мы поженимся, так мы решили в последний день в горах. В поезде я написала ему длинное письмо, а дома — еще три. В ответ ни слова. 10 августа пришло извещение: «Наш дорогой сын, брат и внук… трагически ушел из жизни в возрасте двадцати лет…» Что ни слово, то нож острый.

Я чуть не сошла с ума. В тот же день выехала к нему. Хотя бы на могилу. Тридцать часов езды, ожидания и пересадок — и я вышла в его городе, в траурном наряде и с букетиком увядших роз в руке. И в двух шагах от вокзала наткнулась на него. Он сидел на мотоцикле, нога на бордюре, и болтал с какой-то девицей. Когда увидел меня, только расхохотался.

— Ты и вправду поверила?… Ну, ты даешь! Мама отругала меня, чтобы я не сходил с ума и не связывался ни с кем до армии. А тут брат, ты же знаешь, он работает в типографии… Могла бы и догадаться, что это шутка… Он мне напечатал эту похоронку…

Домой я вернулась первым же поездом, в институт опоздала на месяц. И дала себе зарок: больше не терять голову от любви.

Выдержала я три года. Пока Борек не пригласил меня в кино и не стал захаживать к нам в комнату. Не к очаровательной Катаржине, а ко мне. Зарок зароком, но не записываться же мне в монашки.

На первое свидание меня собирала Катаржина. Целый час причесывала, красила мне глаза, одолжила даже свой австрийский пояс для чулок. Он был мне тесен и страшно резал, но Катаржина утверждала, что он улучшает фигуру. Все равно, мол, пару кило мне надо сбрасывать. И я сбрасывала, голодала, делала упражнения, за месяц похудела на три кило. Пояс уже не резал, и Катаржина отдала мне его насовсем. «Еще немного — и будешь девчонка что надо! — смеялась она. — Сбросишь еще пять кило — и Борек сгорит от любви…»

Не сгорел. Я сбросила еще три килограмма. Мы стали большими друзьями, а когда мне исполнилось двадцать два, и любовниками. Но именно тогда все и начало портиться.

День рождения мы отпраздновали с Бореком у меня в комнате, расстались далеко за полночь. В субботу я собиралась подольше поспать, но рано утром меня разбудила Алена: ей понадобились конспекты. Я решила восполнить недосып после обеда, когда в общежитии станет поспокойнее, но не успела толком задремать, как меня снова потревожили. На этот раз Катаржина.

— Что такое? — пробурчала я и открыла глаза. Она толкнула меня в плечо, легонько похлопала по щеке и засмеялась;

— Вставай, вставай, соня, а не то вытащу из постели.

— Кати, откуда ты взялась? — удивилась я. — Ты не поехала домой?

— Нет, — ответила она. — Я была у тети в Праге. А сейчас еду домой. Понимаешь, я кое-что забыла.

Она села на постель и огляделась. На столе лежал Катаржинин чемодан, на постели — сумочки, шкаф — настежь, ящики письменного стола выдвинуты, словом, полный ералаш.

— Зузика, я где-то оставила такой маленький блокнотик, — объяснила она. — Ты его не брала? Темно-зеленый, в кожаной оправе.

Я завертела головой.

— Ничего не брала, Кати. Какой блокнотик?

— Да ты все еще никак не проснешься! — мягко заметила она. — Ну, давай вспоминай! Блокнот в кожаной оправе… Ты, наверное, его и не видела, я только недавно купила его в «Тузексе».

— И правда, Кати, я никакого блокнота не видела. Она встала с моей постели.

— Ну, тогда плохо дело.

— А что там такого важного, что ты прибежала за ним в общежитие?

— Один адресок для папы, — пояснила Катаржина и снова принялась копаться в своем чемодане. — Ты была вечером у Борека? — поинтересовалась она между делом.

— Нет, он был здесь.

— Здесь? А он его не брал? Может, решил пошутить…

— Нет, — исключила я такую возможность, выбралась из постели и надела шлепанцы. Катаржина еще раз пересмотрела сумки, а я вдруг сообразила, что с ее одеждой что-то не так. Но что?… Она как раз нагнулась, перебирая белье, сложенное в самом нижнем ящике, подол высоко задрался, и тут до меня дошло. Да ведь на ней совсем другая одежда! Вчера она надела серый костюм, нейлоновые чулки и туфли без каблуков, а сейчас на ней белая блузка, черная мини-юбка, кружевные колготки и сапожки. А говорит, что была в Праге у тети. Ведь там у нее никакой одежды нет, она всегда возвращалась в том же наряде.

— Ты в самом деле не ездила домой? — уточнила я.

— Нет. Сейчас поеду. Чтобы все успеть, придется взять такси. Вот невезуха, правда? А почему ты спрашиваешь?

Она заметно встревожилась.

— Не волнуйся, — ответила я и добавила: — Никакого блокнота я не видела.

— Значит, сама потеряла… Ну, — она взглянула на часы, — я побежала. Бореку лучше ничего не говори. А то он рассердится.

Однако я сделала по-своему, и вышло так, как она сказала.

— Что я, вор? — кричал Борек, сжимая кулаки, и я даже опасалась, что он меня ударит.

Тогда- то и завелся у меня червячок сомнения. Зачем Катаржина лгала? Отчего всю комнату перерыла в поисках этого таинственного блокнота, почему не стоило говорить об этом Бореку и по какой причине, когда я все же спросила его, он так рассвирепел? Вопросов набралось многовато, и ни на один из них я не могла найти ответа. Ни Борека, ни Катаржину спрашивать мне больше не хотелось, уж очень явной была связь между ее тревогой и его злостью. Я начала подозревать, что кто-то из них ведет со мной нечестную игру. А может, и оба, но скорее все-таки Катаржина. Я всегда поверяла ей свои тайны, как-то под настроение рассказала даже о Зденеке и трагикомедии с его фальшивой гибелью; ведь мы были подруги и жили вместе, так пусть знает обо мне все. Зато она никогда ничего о себе не рассказывала, точнее, ничего серьезного и доверительного, что могло бы нас сблизить. Мне известно только, что она ни с кем еще всерьез не дружила, хотя и был у нее приятель, но только приятель, студент Академии художеств. Два года назад он нарисовал ее портрет, но сейчас уехал за границу, вполне легально, как стипендиат, но они даже не переписываются. «Девчонка я более-менее ничего, так что потерплю, пока не закончу учебу, — высказывалась она по поводу замужества. — А там какой-нибудь бедолага всегда отыщется…»

Отыскался. И отыскался даже раньше, чем я ожидала.

На первые выходные в ноябре я уехала домой к тете. Обычно я бывала там каждые две недели: в пятницу вечером — туда, в понедельник утром — обратно. Скорый приходит в Прагу в начале девятого, занятия начинались в девять, так что я ехала в институт прямо с вокзала. На этот раз я сидела как на иголках, каждую минуту поглядывала на часы, но время тянулось страшно медленно. В воскресенье после обеда я сказала тете, что мне надо срочно уехать. Сослалась на пропущенный семинар и еще на какие-то дела, но тетя все прекрасно поняла.