Парашют зацепился за ель неподалеку от нашей поляны. Чертыханов нашел его первым. Летчик висел на стропах, немного не доставая ногами земли. Он был мертв. Скольких еще молодых, порывистых, смело расправивших крылья, влюбленных в жизнь кинет война в холодные, вечные объятия земли, сколько погасит еще светильников, сколько скосит цветов?!

В кармане гимнастерки летчика я нашел карточку жёны. Она лукаво и ослепляюще смеялась, сузив свой большие глаза. Я представил молодую красивую русскую женщину, ее любовь, безжалостно перечеркнутую смертельной вражеской очередью, и некая великая и простая мудрость коснулась души: люди рождаются для жизни, для радости любви, и враги жизни, одевающие землю черным покрывалом смерти, должны быть истреблены. Великое благо совершалось нами, советскими воинами, вышедшими на поединок с фашизмом…

7

До самого вечера я объезжал на лошади подразделения. Ни один человек не пострадал от налета вражеской авиации. Только убило лошадь в обозе Они Свидлера, перевернуло повозку с водой и взрывной волной смыло палатку; сорванный с кольев брезент взлетел и повис на распластанных еловых ветвях.

Но люди выглядели озабоченными и строгими. После короткого боя и захвата вражеских грузовиков, после бомбежки всем стало ясно, что мирная жизнь в благоухающем лесу, на зеленых полянах кончилась.

В третьем батальоне ночью ушло из расположения стрелковое отделение вместе с командиром.

Два красноармейца из второго батальона улизнули в хуторок. Две молодые женщины спрятали их, переодетых, в клетях и подполах для ночных радостей. Бойцов привели в роту под конвоем. Капитан Волтузин, обрадованный моим приездом, оживленно сообщая об этом факте, заключил примирительно:

— Простил я им, лейтенант, винюсь; что значат жалкие упреки и наказания перед могучими законами жизни! Я их пристыдил. Иногда пристыдить человека — это куда сильнее, чем наставить на него дуло пистолета. Я уверен, что эти солдаты в бою покажут себя отважными.

Я взглянул в ясное, радостно-возбужденное лицо капитана и усмехнулся.

— Либерал на войне — очень любопытно! Как же это вы, капитан, осмелились напасть на вражеские машины?! Без приказа!

Волтузин раскатисто засмеялся, чуть запрокинув крупную голову, подхватил меня под руку: понял мой шутливый намек.

— Мой лейтенант, не сердитесь: инстинкт самосохранения. Это врожденное. Когда на вас летит на своей колеснице сама госпожа Смерть, вы обязательно отмахнетесь. Мы отмахнулись. Только и всего… Но знаете, что я твердо усвоил? Если бы за четырьмя машинами двигалось еще десять, двадцать, сто — мои солдаты разгромили бы и их! Скопившаяся ненависть сосет под ложечкой, просится наружу!

Мы подошли к автомашинам. Они стояли на дороге метрах в двадцати друг от друга: у одной были сильно покорежены крылья и капот, в смотровом стекле три дырочки с расходящимися от них лучами; у другой в щепки разбит кузов, видимо угодила граната. Третья, свернув влево, тупо уткнулась лбом в ствол сосны… Я вспрыгнул в кабину, надавил ногой на педаль стартера, и мотор завелся, — я вырулил машину на дорогу.

Прокофий Чертыханов, державший лошадей в поводу, изумленно воскликнул:

— Товарищ лейтенант, на черта же нужны нам эти бесседельные клячи! Бросим их. Дадим газу и дунем, как по нотам, — сто верст в час. До Москвы на таком моторе рукой подать…

Я выпрыгнул из кабины.

— Хорошая машина, — сказал я Волтузину, вспомнив о своей дребезжащей почтовой полуторке. — Узнайте, нет ли среди ваших бойцов шофера. Машина может нам пригодиться на первых порах…

— Найдутся, — заверил Волтузин, опять беря меня под руку. Он не признавал затруднений и сомнений.

Мы прошлись вдоль дороги. Сбоку выстроились в ровный ряд высокие сосны, словно медные, туго натянутые струны; казалось, тронь их, и по лесу разольется низкий мелодичный звон.

— Тишина какая, лейтенант, — проговорил Волтузин, глядя на вершины сосен, — мудрая, почти таинственная… Что для нее взрывы? Камень, брошенный в океан… Дым рассеется, звуки смолкнут, тишина победит… Знаете, я только сегодня осмыслил одну вещь: Ахиллес, герой гомеровского эпоса, был непобедим оттого, что на нем была стальная кольчуга. А кольчуги в то время ковались только у нас, в Керчи. Ахиллес был тавро-скифским вождем, славянским богатырем… И мы, выходит, его потомки…

Ты, Ахиллес, о любимец Зевеса, велишь разгадать
Гнев Аполлона — владыки, далеко разящего бога…

— прочитал я, вспомнив строку из «Илиады». И Волтузин тотчас подхватил:

Если один Ахиллес на Троян устремится, ни мига
В поле не выдержать им Эакидова бурного сына…

Мирной свежестью и теплом повеяло от этих напевно и высокопарно прозвучавших гекзаметров; они как бы резче подчеркнули трагичность нашего положения. Я не стал вдаваться в подробности и оспаривать странное и, должно быть, неверное открытие Волтузина. Я только отметил, что капитан был в мыслях своих далек от войны, от боев, от убийств. И сражался он потому, что хотел отстоять право мыслить, право делать странные, спорные выводы.

Мимо нас два бойца пронесли на палке жестяной бак с водой.

— Имейте в виду, капитан, — напомнил я комбату, — пищу готовить только ночью. И чтобы поменьше было видно пламя.

Шибко образованный этот капитан, — не без уважительности сказал Чертыханов, когда мы простились с Волтузиным. — Учеными слонами сыплет, точно горохом.

Я промолчал. Бодрое, боевое настроение бойцов, готовых в любую минуту сняться и двинуться в путь, вступить в сражение, не уменьшило во мне саднящего, незатихающего беспокойства: прошло трое суток, а группа Щукина все еще не возвращалась.

Нет, находиться в действии, в деле, конечно, опаснее, но, безусловно, спокойнее — не до раздумий! — чем вот так, послав людей на задание, буквально сохнуть в ожидании от предположений, от догадок.

— Они, я думаю, товарищ лейтенант, далеко закатились, — угадав мои размышления, проговорил Чертыханов утешающим тоном и, понукая лошадь, подъехал ко мне, коленкой своей толкнул мою коленку. — Черти ведь! Рисковые! В запале ушли как по волчьему следу, а на дороге всякое бывает — встречи, проводы: одних угостить тем, что в руках имеется, других поздравить с прибытием на нашу землю. А гитлеровцы, само собой, ответят на поздравления… Вот и задержка!.. Однажды покойный капитан Суворов приказал мне на минутку в роту слетать: одна нога здесь, другая там. Сколько я шел? До вечера. Завидел меня вражеский летчик — как начал гоняться, да как начал меня посыпать свинцовым дождем! Я сперва отвечал ему тем же, очередями из автомата. Патроны кончились, камнями стал швырять. А фриц, зараза, свесил рожу через борт, смеется на меня. И уже не стреляет, видно, тоже заряды кончились. Но только снизится — вот-вот пилотку с головы сорвет, проклятый, — я бух в борозду, лежу. Машина проревет над головой, уйдет, я опять встаю, бегу. А летчик опять на меня пикирует. И так несколько раз. И доигрался. Пружинка, видно, какая-то лопнула, и самолет врезался в землю, как по нотам!.. Там ему и место… И у разведчиков могло случиться что-нибудь в том же роде… Придут.

Щукин вернулся на рассвете. Он привез с собой обоз, отбитый у немцев на дороге. Пустынная поляна вдруг ожила: бойцы окружили подводы с трофеями, награждали разведчиков поощрительными увесистыми хлопками по плечам. В синих, глубоко запавших глазах политрука появилось что-то жесткое, в сдержанных движениях — порывистое, резкое. Он скупо улыбнулся, сжимая мне руку.

— Вы как тут? Уцелели? Думал, что после такой бомбежки от вас один прах остался.

Рослые рыжие лошади с куцыми хвостами и впалыми боками, устало пофыркивая, тянулись к траве. Вдоль обоза патрулировал с автоматом наготове воодушевленный Чертыханов, грозно осаживая любопытных.