Щукин посмотрел на меня внимательными синими глазами, улыбнулся сдержанно и криво, одним уголком губ — трещина мешала улыбнуться широко.

— Извини, что я так подумал, — проговорил он и, скупо выказывая товарищескую привязанность, подал мне котелок. — Ты слишком расточительно расходуешь свои духовные силы. Успокойся. Выпей молока. И договоримся раз и навсегда: ни шагу самовольно. А то кто знает, ушел ты на разведку, или тебя выкрали и убили, и где тебя искать… — Он помолчал, прислушиваясь к слитному шуму проходящей по большаку вражеской колонны. — Думаю, идти нам придется ночами. Сейчас немцы текут рекой, потом они разольются вширь, затопят деревни…

— Товарищ политрук, разрешите сказать, — обратился Чертыханов к Щукину; тот кивнул. — Вы решайте ваши задачи, как идти, куда идти… А меня произведите в должность начпрода… Я буду снабжать вас, как по нотам. Рацион, конечно, летний, легкий и пользительный: морковь в сыром виде, репа, огурцы, если подоспеют, брюква, простокваша…

— Да, щедрый начпрод! — оценил Щукин с беззлобной иронией. — Твой рацион сразит нас вернее фашистской пули — быстро ноги протянешь.

Прокофий рассмеялся, нос утонул между пухлых щек.

— Не думайте, товарищ политрук, что я от барашка откажусь или курочку не сцапаю, ошибаетесь. Я на кур, как гипнотизер, действую: как гляну строго, так она покрутится, покрутится на месте, бедняжка, и сядет, раскрылится и клюв раскроет — бери ее голыми руками, ощипывай, как по нотам…

— Жаль только, что не жареные, — заметил Щукин.

— Верно, жаль! — опять рассмеялся Чертыханов. — Сколько я у колхозников кур перевел!.. Страсть! Едем с трактористами в поле — я одно время в прицепщиках состоял, — завидим кур, которые сломя голову разлетаются от машины, трактористы ко мне: «Ну-ка, Проня, у тебя глаз вроде снайперской винтовки, положи парочку». Я положу — и, смотришь, обед как в ресторане.

Я поражался, прислушиваясь к Щукину и Чертыханову: рядом, в двух километрах, движется сама смерть, а они ведут беседу о каких-то курах, трактористах, начпроде… Я встал.

— Отдохнули и хватит.

— Да, пора в дорогу, ребята, — отозвался Щукин и тоже встал, расческой с обломанными зубьями причесал волосы на пробор, подтянул ремень; проверил автомат, гранаты, пистолет. Я еще раз взглянул на карту: зеленые разводы, обозначавшие лесные массивы, чаще всего прерывались у деревень, — тут придется или пробираться по открытой местности, или, огибая поля и населенные пункты, двигаться опушкой леса. Это дальше, но безопасней.

— Как решил идти? — спросил Щукин, прислоняясь плечом к моему плечу и заглядывая в карту.

— На месте легче решать, куда и как идти, — ответил я. — Обстоятельства подскажут.

3

Мы тронулись в путь, держась по левую сторону от немецкого потока. Лесные заросли, где совсем редкие, где густые, скрывали нас от постороннего взгляда. Сумеречная прохлада сохранялась здесь долго, пока отвесные лучи подкатившего к зениту солнца не пробили жидкой листвы.

Мы обогнули три деревни, хотя в них, по всей видимости, еще не появлялось ни одного немца. Метрах в трехстах от одной из них задержались. Над трубой избенки трепетал едва уловимый, тающий в зное дымок. Сразу захотелось есть, а особенно пить: почудилась даже дрожащая в ведре вода, поднятая из глубокого колодца, синеватая от чистоты, обжигающая зубы ледяным огнем, — во рту было вязко от полынной горечи. Но заходить не решились: опасно…

— Давайте переоденемся в гражданское, — предложил Чертыханов таким тоном, словно сделал великое открытие, — и будем щеголять… И скрываться легче и в селении приземлиться способнее — сойдем за местных жителей.

Щукин вопросительно взглянул на меня, скрывая в синих усталых глазах насмешку…

— То есть как это в гражданское? — переспросил я ефрейтора.

Тот поглядел на меня, как на младенца, удивленно пожал плечами.

— Обыкновенно. Займем у колхозников штаны и пиджачки, после мобилизованных остались небось. А форму в сумку, а то так закопаем, вроде как похороним…

— Похороним?! — Он уловил в моем голосе угрозу и тихо отступил за спину Щукина. — Но ведь ты военный, ты присягу давал, что никогда не изменишь воинскому долгу…

— Долг от одежды не зависит, товарищ лейтенант, — не очень смело возразил Чертыханов. — Можно ходить в лаковых сапогах и долга не признавать, а можно и в лаптях топать, а за долг горло грызть…

— Расстаться с формой — значит наполовину капитулировать перед, врагом. — Я повысил голос. — И чтоб мыслей таких не держал в голове! Слышишь!

Прокофий вдруг обиделся, щеки и лоб побагровели, подбородок задрожал.

— Мне это зазорно слышать от вас такое обо мне мнение. Я, товарищ лейтенант, нагишом останусь, а не капитулирую. Это уж будьте покойны. Подтвердите, товарищ политрук.

— Подтверждаю. — Щукин внимательно присматривался к деревне, — намертво легла на ее улицы тишина.

— Вот видите! — вскрикнул ободренный поддержкой Чертыханов, заглядывая мне в лицо. — Товарищ политрук меня знает. Не нравится гражданский пиджачок, что я сморозил, так шут с ним! Буду ходить, в чем прикажете, хоть в поповской ризе… — Я улыбнулся; Прокофий тотчас просиял, рука несмело дернулась, задержалась, но потом лопатистая ладонь все-таки полетела за ухо. — Разрешите, товарищ лейтенант, я подкрадусь к избенке? Разнюхаю, чем там можно воспользоваться бездомному путнику… Товарищ политрук!

Мы рискнули отпустить: хотелось побыть среди людей, поесть и отдохнуть. Чертыханов отделился от нас, пересек заросшую сорной травой пашню, крупно зашагал по борозде между картофельных грядок, нагнувшись подлез под жерди и скрылся на огороде.

— Пока морковь и репу не обшарит, не вернется, — заметил Щукин, улыбаясь. Он привалился к молоденькой, слезящейся светлыми потеками смолы елке, приклеился к ней спиной и закрыл глаза. Усталость и озабоченность отметили его лицо страдальческими морщинами, отодвинули глаза вглубь; подбородок, заросший рыжеватой щетиной, выступил и заострился.

— Долго ли, нет ли придется нам тащиться в немецком обозе? — вслух подумал я.

Щукин не пошевелился, не открыл глаз, обронил после долгой паузы:

— Пока пойдем… Там видно будет…

Я кинул нетерпеливый взгляд в сторону деревни. Чертыханов уже стоял возле городьбы и махал нам обеими руками, приглашая к себе. Тронув Щукина, я встал, обрадованный, но, пройдя полпути к избе, вдруг затосковал: что-то подсказывало вернуться.

— Иди, иди, — подтолкнул меня Щукин, и я, пересилив себя, побрел по картофельной борозде, нехотя, с тяжелым чувством. Прокофий подал мне руку, когда я перелезал через жерди изгороди.

— Все в порядке, товарищ лейтенант, — картошка на столе, разварная, рассыпчатая. Фашистским духом не пахнет. Поедим, подождем, когда день остынет…

В тесной избе с крохотными оконцами было полутемно, тесно и действительно прохладно, как в шалаше На столе с неровными, выскобленными досками исходил паром чугунок с картошкой, на тарелке несколько ломтей хлеба и кислое молоко в крынке. Женщина молча смахнула с лавки крошки.

— Закусите на дорожку, — пригласила она и отодвинулась к подтопку, смотрела на нас укоряюще и с жалостью. — Сколько вас идет… — Она сокрушенно покачала головой. — И ночью и днем. Картошку сварила, знала, что придете, не вы, так другие… Как же это вы, родненькие, сплоховали?.. Неужели вы хуже их? Все такие молодые, здоровые…

Мы со Щукиным сделали вид, что не расслышали ее вопроса — стояли над ведром и по очереди пили студеную воду из железного ковшика. Чертыханов не удержался, чтобы не разъяснить ей:

— Это, мать, стратегия такая, военная хитрость: мы сейчас их все заманиваем, заманиваем — отступаем…

Женщина улыбнулась с горечью:

— Эх ты, заманивальщик… Ты откуда будешь?

— Калужский. — Он уже сидел за столом и очищал картофелину, перекидывая ее с ладони на ладонь.

— Вот и заманивал бы ты их к себе в Калугу…

— Погодите, мамаша, не торопитесь, заманим и в Калугу. — Он засмеялся над своей глупой и нелепой остротой. Хозяйка опять улыбнулась.