Хохолков поежился, как человек, которому надо нырять в ледяную воду, и, решившись, наконец, сунулся к насыпи. Он быстро, по-заячьи взбежал на нее, прижался грудью к земле, прислушиваясь, потом выскочил на мост, упал. Разрывные пули щелкали над самой головой. Юбкин, следивший за Хохолковым, сжался в беспомощный комочек, испуганные, грустные глаза укоряюще застыли; гранаты по-прежнему валялись у ног, винтовка неудобно лежала на низеньком рыхлом бруствере, вскинув дуло вверх; он, кажется, ни разу и не выстрелил из нее. «Берут же в армию таких! — с презрением подумал я про Юбкина. — Только числится, что боец…»

Плотно, впритирку прижимаясь к настилу, Хохолков переползал мост. Вскоре он достиг берега, кубарем скатился там с насыпи, несколько метров пробежал по канаве и, выскочив из нее, нырнул в осинник.

10

Совсем недавно я возмущался тем, что нам приказывают отступать, теперь же с нетерпением ждал такого приказа, часто с надеждой поглядывал на ту сторону, не появится ли связной от майора Языкова. А момент для отхода был подходящий: пользуясь передышкой, прикрываясь огнем все еще не смолкавших батарей, мы переправились бы с незначительными потерями… Но желанного приказа не поступало, связной не появлялся. Майор Языков, вернувшись на свой берег, кажется, забыл о нас…

Немцы тем временем вызвали самолеты, их я боялся больше всего. Они развернулись над равниной и пошли вдоль реки против течения. «Сейчас они изроют весь берег, — с тоской подумал я. — Хоть бы до вечера продержаться!..» Я видел, как бойцы вдавливались в земляную стенку, а те, кто стоял поближе к мосту, поспешили под настил, точно прятались от дождя. Только Юбкин остался на месте; отрешенный и безучастный, он с любопытством следил за самолетами круглыми и неподвижными глазами, занимавшими пол-лица.

Самолеты прочертили из пулеметов несколько строчек. Чертыханов, выбежав из-под моста, привстал на одно колено и выпустил очередь из автомата по снижающемуся штурмовику. Летчик, как бы рассердившись за эту дерзость, швырнул бомбу. Она врезалась в илистую кромку у самой воды, разбрызгивая грязь. Увесистый шматок грязи залепил мне глаз, едучий ил расплылся по всему яблоку. Я вскрикнул от боли и присел — решил, что глаз выбило совсем. Надо ж случиться: не пуля, не осколок, а именно грязь угодила. И в такой момент! Я попросил Оню поскорей забинтовать глаз, чтобы хоть вторым можно было смотреть. Но Прокофий решительно отстранил Свидлера.

— Нельзя так. Ты забинтуешь, а в глазу сор, зараза… Критический момент настает, а командир кривой. Несолидно. При таком деле надо глядеть в оба!.. Моя бабка в подобных случаях проводит такую операцию… — Чертыханов крепко стиснул мой виски лопатистыми ладонями, приблизил к моему, глазу лицо, точно хотел поцеловать или сказать что-то по секрету, и не успел я откачнуться, как язык его уже ловко очищал яблоко от грязи. — Держите его сзади, чтобы не брыкался, — попросил он, выплевывая ил. — Ноги спутайте, чтобы не колотил меня по коленкам, как футболист…

Через минуту операция закончилась, и я мог смотреть; острая ломота в виске прошла, лишь легкое пощипывание гнало обильную слезу. Чертыханов вытянулся и, кинув ладонь за ухо, — сделал он это нарочно, зная, что я терпеть не мог этого нелепого жеста, — отрапортовал с непроницаемой и глуповатой ухмылкой:

— Все в порядке, товарищ лейтенант! Теперь вы можете взглянуть на вторую стаю птичек — гостинцев нам везут…

Второй заход был деловитей и серьезней. Бомбы покрывали не только берег, где зацепились наши роты, но и реку и, самое главное, огневые позиции наших батарей. Налет продолжался минут десять. Когда же волна схлынула, я вышел из укрытия и взглянул вдоль берега. В одном месте был отхвачен и опрокинут вниз огромный кусок берегового обрыва. Боец лежал, полузасыпанный землей; второго отбросило к самой воде. Оня Свидлер, схватив кожаную санитарную сумку, побежал оказывать помощь раненым. Вскоре он вернулся под мост, молча сел на плащ-палатку, обхватил острые колени руками и замер, оцепенелый.

— Шесть человек убитых, один легко ранен! — вырвалось у него, как глухое рыдание. — Одному оторвало голову… Какой ужас!..

— Политрук жив? — спросил я; Оня как будто не расслышал меня, не ответил, потрясенный увиденным. Я тряхнул его за плечо. — Щукин жив, спрашиваю?

— Я же сказал, жив… Какой ужас! — повторил он и, как бы вспомнив что-то, торопливо отстегнул ремни большой парусиновой сумки, в какие укладывают парашют, достал из нее бидон со спиртом и прямо из горлышка стал пить отрывистыми глотками; на тощей и длинной шее вверх и вниз двигался остро выпирающий небритый кадык. Оторвавшись, Оня поставил бидон между ног и печально, с немой болью обвел черными потускневшими глазами окружавших его красноармейцев, — они впервые видели, как пьет старшина.

— Товарищ лейтенант! — Оня встал и шагнул ко мне. — Разрешите влить огонька в солдатскую душу?.. Поднесу я ребятам по стопке — не пропадать же добру… — И, не дожидаясь ответа, перекинув через плечо парашютную сумку, не пригибаясь, побежал вдоль обрыва, на минутку задерживаясь возле каждой стрелковой ячейки.

Самолеты снова вернулись, сбросили еще несколько бомб. На месте их падения вырастали разветвленные, подбитые снизу огнем, уродливые и большие кусты из земли и дыма; из реки, с самого ее дна, вырывались ввысь, подобно гейзерам, стремительные струи. Я молил, чтобы пришли наши «ястребки», разогнали стаю стервятников, отвели от нас смерть; но «ястребки» не появились, а в роте не стало еще восьми бойцов…

С правого фланга Оня Свидлер нес на спине тяжелораненого красноармейца. Ноги раненого тащились по земле, оставляя две ломаные черты. Когда Оня положил его на плащ-палатку, чтобы как следует перевязать, боец уже не дышал; юное, с ясными чертами лицо его было преисполнено мужественного и вечного спокойствия. Оня протяжно и сожалеюще застонал, точно был виноват в смерти этого человека.

— Какой ужас!.. — Краем плащ-палатки он закрыл лицо убитого.

Самолеты скрылись за холмами. На равнину снова вылетели на полном ходу танки, устремились прямо к переправе, ведя огонь из пушек и пулеметов; и снова встала и пошла пехота.

Передний танк шел прямиком на переправу. Разрывов на его пути становилось меньше: одна батарея, очевидно, была подавлена. Банников три раза выстрелил из противотанкового ружья, но или промахнулся, или пули не пробивали брони. Сержант Сычугов бросил навстречу противотанковую гранату, она разорвалась, когда танк уже сполз с откоса и гусеницы коснулись деревянного настила; доски и бревна заскрипели и застучали под тяжестью стальной махины. Танк выскочил уже на тот берег, скрылся, огибая осинник, стреляя на ходу.

Я ужаснулся: враг может овладеть переправой, прошел один танк, пройдут и другие. Я подбежал к Банникову, с силой рванул его за плечо:

— Не можешь стрелять, так не берись! — Бронебойщик непонимающе взглянул на меня — в глазах стояли досада, злоба и упорство, — вырвался и опять взял ружье, поторопился выстрелить в надвигающийся танк и опять промахнулся. Взревел, словно от ужасной боли.

— Целься лучше, дурила! — посоветовал Чертыханов, припадая на одно колено рядом с Банниковым. — Руки дрожат, будто кур воровал!..

Банников выстрелил еще раз, и танк задымился. Боец повеселел, успокоился, поджидая следующую машину.

Артиллеристы, пулеметчики и стрелки все таки отделили пехоту от танков. На лбу Суздальцева высыпал крупный, росистый пот, как от тяжелой работы. Он стрелял, оскалив зубы, бился в яростной дрожи вместе с пулеметом.

Мина разорвалась совсем рядом. Суздальцева отшвырнуло от пулемета, окатив землей; широко открывая рот, он глотал воздух, подобно рыбе, выброшенной из воды; синие глаза смотрели в небо, не мигая; вскоре они заледенели… Бурсак прикрыл лицо ему пилоткой. Заправив новую ленту, Бурсак застрочил, сердито шепча что-то, должно быть, ругался.

В это время прорвался к переправе второй танк. Я взглянул на Банникова — опять промазал! Бронебойщик сидел, уткнув лицо в землю, не двигался.