Изменить стиль страницы

Арман слушал эту тираду раскрыв рот, ловя каждое слово, тогда как Дьявол сопровождал каждый поворот речи легким покачиванием головы и закончил восхищенным полуобмороком, прошептав:

— О! Хорошо, хорошо, хорошо! Очень хорошо!

Что до Луицци, то ему понадобилось некоторое время, чтобы нащупать немного смысла в этом потоке слов. Он совершал работу, похожую на работу, например, Мюзара, ищущего мелодичный мотив в сложном шуме оперы Мейербера{428}. Луицци удалось лишь приблизительно догадаться, что имел в виду поэт. Луицци из-за усилий, потраченных им, чтобы понять поэта, еще сильнее загорелся желанием узнать, кому он обязан за оказанную услугу. Барон сказал молодому господину:

— Я премного вам благодарен за добрую волю и заступничество в подобной ситуации. Но не могли бы вы открыть, кому я обязан и благодаря какому событию я стал обязан.

— Хи, хи, хи! — прохихикал Дьявол, услышав эту витиеватую фразу. — Неплохо, неплохо!

Луицци не успел удивиться этой неожиданной поддержке, так как поэт продолжал все тем же напевным и гундосым речитативом:

— Вы узнаете, вы все узнаете. Время и место, в котором вы все узнаете, приближаются, есть местечко, где я открою вам тайну нашей первой встречи: оно послужит комментарием моим словам. Оно осветит их ярким светом, им подобающим: тогда вы узнаете меня с головы до пят.

Что-то начало проясняться, Луицци принялся вспоминать, кем мог быть этот человек, которого случай и Дьявол поставили на его пути, чтобы вырвать из трудного положения. В самом деле было вполне вероятно, что без них кондуктор дилижанса не захотел бы подбирать на дороге человека без паспорта и, более того, без шляпы, поскольку отсутствие оной является неоспоримым свидетельством бегства и преступления. Человек может быть без сорочки, без чулок, без ботинок и не вызывать никаких подозрений; но нет ни одного служителя порядка, который не сочтет себя вправе остановить человека без шляпы. Шляпа есть первая гарантия личной свободы. Дарю этот афоризм всем шляпникам.

Память Луицци отказывалась ему служить. Поэт заметил, чем занят барон, и снова заговорил:

— Не трудитесь, так как вы можете вспомнить, а если вы вспомните, то мне нечего будет вам сказать.

— Прекрасно! Прекрасно! — шептал Дьявол.

— Нет, — решил поэт, — больше я вам ничего не скажу, поскольку вы все равно меня не поймете.

— Напротив, — возразил Луицци, — мне кажется, мое воспоминание не может повредить вашим откровениям.

— Ошибаетесь, так как вы представите себе человека, которого вы знали или которого вы считали, что знаете, и вы будете судить о нем в соответствии с вашим представлением, а не его. И потому, когда он скажет вам: «Вот кто я есть», ваша мысль, болтающаяся между вашими измышлениями и действительностью его жизни, на одно мгновение повиснет между ними, а затем падет в сомнение, эту глубокую пропасть, на дне которой барахтается наш век.

Сатана, казалось, пребывал в полном восторге, но все услышанное настолько превосходило понимание Луицци, что он поступил так, как поступает публика, когда, с огромными усилиями пытаясь разобраться в первых сценах драмы, бросает это бесполезное занятие и ждет благоприятного момента, чтобы понять, в чем смысл пьесы.

Тем временем уже рассвело, солнце проглянуло из густых туч на горизонте. Поэт достал часы, глянул на них и воскликнул с победным видом:

— Я был уверен!

— В чем? — поинтересовался Луицци.

— В тщетности того, что именуется наукой.

— Что заставило вас прийти к такому выводу?

— Ах! Очень многое, по правде говоря. Но тайный инстинкт, озарение сказали мне, что люди, претендующие на то, что заменили идею опытом, а мысль — расчетом, лишь убаюкивают всеобщее неведение абсурдными и лживыми сказками, на которых они составили себе репутацию. Время пришло взорвать ее, чтобы расчистить первые места для людей с воображением.

— И чем же, — Луицци не мог справиться с изумлением, — этот восход солнца обличает, по-вашему, науку в абсурдности и лживости?

— Чем? Да одним ничтожным фактом, самым вульгарным из всех, фактом, в котором, казалось бы, опыт веков не мог оставить никаких сомнений.

— Но каким?

— Час восхода солнца. Взгляните. — Поэт показал Луицци время, которое показывали его часы, и время, указанное в календаре. — Разница — десять минут!

Вся признательность Луицци за добрый поступок господина не удержала его, и он расхохотался, тогда как Дьявол отвесил поэту глубокий поклон.

— Вы смеетесь, сударь, — не смутился поэт, — вами владеет бесплодная вера нашего столетия в материальную науку, вы отказываетесь признать ее ошибочность даже в мельчайших деталях.

— Простите меня, — Луицци продолжал смеяться, — но ошибка ошибке рознь, я предпочитаю думать, что врут ваши часы, а не наши астрономы.

— Это превосходный хронометр, — возразил поэт, — за год он отстает всего на одну секунду.

— Вы верите в ваши часы так, что наука может быть польщена, — любезно заметил Луицци.

— Это потому, сударь, что я делаю большую разницу между наукой, которая опирается на цифры, и наукой, опирающейся на физические явления.

— Но, — Луицци говорил тихим тоном убежденного в своей правоте человека, который старается не показать собеседнику всю глубину его глупости, — восход солнца есть явление физическое.

— Несомненно, — вскричал поэт, — но это физическое явление очень плохо изучено, поскольку мой хронометр не ошибается. Как наука объяснит это расхождение?

— Предположим, — сказал Луицци, — что ваш хронометр, отрегулированный, без сомнения, в Париже, показывает точное время восхода в нескольких лье от Орлеана, что, конечно, неправильно, но существует и гораздо более простое объяснение той разнице, которую вы отметили, то, что солнце еще не взошло.

— Хм, — хмыкнул поэт с видом только что оскорбленного человека, — это шутка дурного сорта, сударь! Я вижу солнце, так мне кажется.

— Да, сударь, вы его видите, хотя оно находится ниже линии горизонта.

Поэт победно захихикал и спросил:

— И наука, без сомнения, дает тому объяснение?

— Совершенно верно. Это эффект рефракции{429}.

— Рефлексии, хотите вы сказать.

— Нет, сударь, рефракции.

— Никогда не слышал. — Поэт снова взял лорнет и поглядел на солнце. — Я вижу или не вижу, вот и все. Но меня удивляет то, что наука, это надувательство всех времен, осмеливается отрицать самые простые чудеса Средних веков, когда претендует доказать, что я не вижу того, что вижу. Впрочем, сударь, давайте не будем больше об этом; с вашего позволения, у меня на сей счет установившаяся точка зрения, внутреннее убеждение, для меня это вопрос веры: здесь я необратим.

— Кто этот господин? — тихо прошептал Луицци на ухо Дьяволу.

— Это литературное и творческое светило, человек искусства и воображения.

— О! Редко попадаются такие крайние невежды!

— Да, это так, — согласился Сатана, — и вы должны знать, что раз в современном стиле считать гения орлом, то наука, без сомнения, является его клеткой.

Разговор на мгновение прервался. Луицци не испытывал ни малейшего желания возобновлять его, но поэт, полностью поглощенный бесконечным созерцанием солнца через лорнет, воскликнул:

— Вот это действительно ново и странно!

— Что же?

— То, что до сих пор никто, никто не увидел восход солнца с поэтической точки зрения, ни его нежной улыбки, ни шевелюры из облаков, ни тем более его необъятной мысли, которую оно посылает на своих золотых лучах, по которым она скользит так же быстро, как колесница по рельсам железной дороги.

— Вы правы, сударь, именно это заставило Шекспира написать возвышенные строки:

Добродетельным злата не надо,
Им улыбка Авроры награда.

Луицци, узнав романс из комической оперы «Монтано и Стефани»{430}, отвернулся, чтобы не расхохотаться в лицо поэту, тогда как тот в совершеннейшем восхищении обернулся к Сатане, принявшему вид добрейшего простака.