Во время всех этих событий Анатолий действительно побывал в Москве и вступил в переговоры с Антониной. Кашкин рассказывает: «Главной целью приезда Анатолия Ильича было сообщение Антонине Ивановне приговора врача-психиатра и устройство имущественных и всяких других отношений, вытекавших из предстоящей разлуки супругов навсегда. Узнавши о цели приезда своего гостя, Н. Г. Рубинштейн со свойственной ему энергией решил вмешаться в это дело, ибо не доверял Анатолию Ильичу, опасаясь, что по доброте и мягкости характера он что-нибудь не договорит, недостаточно точно определит положение и оставит повод для недоразумений. Он решил поэтому наиболее щекотливую часть объяснения взять на себя и отправился вместе с Анатолием Ильичом к Антонине Ивановне, предупредив ее о своем посещении. Я не помню, чтобы мне приходилось слышать что-либо от Н. Г. Рубинштейна о его переговорах с Антониной Ивановной, но зато Анатолий Ильич немедленно рассказал мне об этом свидании, причем речь, главным образом, шла о роли в нем Николая Григорьевича. По словам Анатолия Ильича, они были встречены очень приветливо, и Антонина Ивановна распорядилась подать чаю. Николай Григорьевич с первых же слов приступил к делу и рассказал ей о болезненном состоянии Петра Ильича, с неуклонной точностью и определенностью изложив заключение Балинского о необходимости разлуки навсегда. Анатолий Ильич говорил, что жестокая точность выражений бросала его в жар и холод, а его спутник твердо и решительно продолжал свою речь, пока не высказал все до конца. Антонина Ивановна выслушала все удивительно спокойно, сказала, что для Пети она на все согласна и предложила гостям поданный между тем чай. Выпив чашку, Н. Г. Рубинштейн поднялся и сказал, что, считая общее положение выясненным, он удаляется, оставляя своих собеседников для “родственных”, как он выразился, переговоров. Антонина Ивановна проводила его в переднюю и, вернувшись с сияющим лицом, сказала Анатолию Ильичу: “Вот не ожидала, что у меня сегодня Рубинштейн будет чай пить!” Такие слова и в такую минуту чрезвычайно поразили Анатолия Ильича, поразили они и меня по его рассказу, и я только много лет спустя нашел для них некоторое вероятное, по моему мнению, объяснение».
Для Кашкина таким объяснением, навязанным ему позднее Модестом, разумеется, была умственная и психическая неполноценность Антонины Ивановны уже тогда. Однако ссылки Кашкина на спокойствие и равнодушие, с каким она приняла от Рубинштейна весть о болезни мужа, ничего не доказывает кроме выдержки ее характера перед лицом одного из тех, кого она считала виновником происшедшего. О решительном разрыве с мужем ей еще не было сказано — только о его болезни. Братья решили объявить ей это несколько позже, когда все они, включая ее саму, окажутся за пределами Москвы. Для посторонних они хотели создать впечатление совместного путешествия молодоженов.
После встреч с новой родственницей Анатолий писал брату Модесту 12/24 октября: «Поверишь ли, после продолжительных тет-а-тетов с ней, я, когда она выходила из комнаты, чувствовал такое мучительное давление ее глупости, что с ужасом думал, что мне нужно пребывать с ней еще несколько часов. Нет, не только Петя, а я даже сошел бы с ума от сожительства с ней. <…> Ни теперь, ни через десять лет, никогда Петя с ней не будет в состоянии жить. Что мы с ней сделаем, еще неизвестно… делая ей всевозможные уступки, нужно будет ей поселиться на нашей пенсии в том из городов России, где не будет Пети».
По завершении всех этих дел Анатолий вернулся в Петербург, а ему на смену из Гранкина в Москву приехал Модест, который проводил время с Антониной, отвлекая ее в течение четырех дней, с 30 сентября по 3 октября. Тем временем в Петербурге Петр Ильич с Анатолием готовились к отъезду и 1 октября сели в поезд, следующий на Берлин. Пообещав Антонине, что она встретится с мужем в пути по дороге за границу, куда Чайковский отправился для лечения, Модест убедил ее уехать на какое-то время к их брату Ипполиту в Одессу.
Осознала ли в конце концов слепо влюбленная Антонина Ивановна, что к гибели их брака привели именно сексуальные склонности ее мужа, остается под вопросом.
На закате жизни она стала считать себя жертвой интриг, которые будто бы плели родственники и окружение композитора. Последний день, который они провели вместе, она описывает так: «И раз сказал мне, что ему нужно уехать по делам на 3 дня. Я его провожала на почтовый поезд; его глаза блуждали, он был нервен, но я была так далека в мыслях от какой-нибудь беды, которая уже висела у меня над головой. Перед первым звонком у него сделалась спазма в горле и он пошел один, неровным, сбивающимся шагом в вокзал, выпить воды. Затем мы вошли в вагон; он жалобно смотрел на меня, не спуская глаз. <…> Более он ко мне не приезжал». Она упорно настаивала на том, что провожала мужа на вокзал, оставаясь с ним до самого последнего момента, и это в высшей степени интересно в свете ее собственных попыток объяснить причины так быстро распавшегося брака: «Нас разлучили посредством постоянного нашептывания Петру Ильичу, что семейная жизнь убьет в нем талант. Сначала он не обращал на эти разговоры никакого внимания, затем понемногу начал вслушиваться все внимательнее и внимательнее… Утратить талант было для него ужаснее всего. Он начал верить их наговорам, сделался скучным, мрачным». Итак, по мнению Антонины, коллапс Чайковского был вызван тем, что сердце его разрывалось между нею и музыкой.
Вероятно, самой трудной задачей оказалось для него изобразить «лучшему другу» подробности бегства от жены за границу в наиболее благоприятном свете. На тот момент стиль их отношений требовал особого такта, тем более что он, очевидно, надеялся на материальную помощь с ее стороны. Он должен был тщательно обдумать, как преподнести ей происшедшие события, обходя любые намеки на подлинную их причину — свою гомосексуальность. Не удивительна поэтому в его первом отчете, посланном 11/23 октября из Швейцарии, некоторая невразумительность рассказа о пережитом, объясняемая попыткой замести следы: «Я провел две недели в Москве с своей женой. Эти две недели были рядом самых невыносимых нравственных мук. Я сразу почувствовал, что любить свою жену не могу и что привычка, на силу которой я надеялся, никогда не придет. Я впал в отчаяние. Я искал смерти, мне казалось, что она единственный исход. На меня начали находить минуты безумия, во время которых душа моя наполнялась такою лютой ненавистью к моей несчастной жене, что хотелось задушить ее. Мои занятия консерваторские и домашние стали невозможны. Ум стал заходить за разум. И между тем я никого не мог винить, кроме себя. Жена моя, какая она ни есть, не виновата в том, что я поощрил ее, что я довел положение до необходимости жениться. Во всем виновата моя бесхарактерность, моя слабость, непрактичность, ребячество! В это время я получил телеграмму от брата, что мне нужно быть в Петербурге по поводу возобновления “Вакулы”. Не помня себя от счастья хоть на один день уйти из омута лжи, фальши, притворства, в который я попался, поехал я в Петербург. При встрече с братом все то, что я скрывал в глубине души в течение двух бесконечных недель, вышло наружу. Со мной сделалось что-то ужасное, чего я не помню. Когда я стал приходить в себя, то оказалось, что брат успел съездить в Москву, переговорить с женой и Рубинштейном и уладить так, что он повезет меня за границу, а жена уедет в Одессу, но никто этого последнего знать не будет. Во избежание скандала и сплетней брат согласился с Рубинштейном распустить слух, что я болен, еду за границу, а жена едет вслед за мной».
При всей видимой искренности этого рассказа в нем присутствует элемент игры, драмы, не обязательно осознанный полностью, но позволивший Чайковскому выигрышно предстать в глазах сочувствовавшей ему меценатки. Такую интонацию диктовала сама логика и психология сложившейся ситуации. Этим вызвано и сознательное искажение отдельных фактов, особенно в последней части рассказа. При этом заметим в цитированном отрывке признание в том, что слух о его болезни ложен и намеренно распространялся его окружением. Госпожа фон Мекк должна была поистине обожать своего корреспондента, чтобы принять столь шитую белыми нитками историю за чистую монету.