Именно на это письмо последовал патетический ответ Модеста: «Первым делом отвечаю на твой вопрос. Я тебя люблю больше всех на свете, никогда никто не занимал большего места в моем сердце, никогда никто и не будет занимать его. С раннего детства ты для меня был воплощением всех совершенств и навсегда останешься им. Я живу тобою, да, положительно тобою, потому что всю мою жизнь подчинялся и буду подчиняться твоему влиянию. Мне было достаточно всегда одного твоего слова, движения, чтобы угадать твое недовольство и перерабатывать на твой лад всего себя. Если я сделался на что-нибудь годен, то благодаря тебе. В молодости в особенности я не имел своего нравственного критериума, которому бы следовал, и всегда жил и буду жить так, чтобы тебе нравиться, потому что теперь уже сознательно отношусь к тебе как к образу человека». Это нетривиальное излияние двадцатисемилетнего молодого человека проливает свет на многое в их отношениях, включая, быть может, предпочтения сексуальные. В ответ Чайковский пишет с интонацией даже некоторого смущения: «Я получил твое последнее письмо за час до отъезда из Кларана. Когда увидишь Толю, спроси его, какое впечатление произвело на меня твое чудное письмо. Я был тронут до самой глубокой глубины души. Спасибо тебе за любовь; не хочу добавлять к этому спасибо, что я тебе отплачиваю тем же. Я ужасно нуждаюсь теперь в любви тех, кого и я люблю больше всех на свете».
Как было замечено, обстоятельства побега от жены, рассказанные не только самим Чайковским, но братьями и друзьями, в частностях разноречивы, как это бывает, когда нескольким людям необходимо утаить какой-либо компрометирующий факт. Истинные причины его матримониального фиаско должны были остаться в тени; огласки истории нужно было избегать, а бегство за границу — объяснить. Из воспоминаний Кашкина мы знаем, как и в какой момент произошел последний срыв: «В конце сентября он пришел в консерваторию к началу утренних занятий с таким болезненно искаженным лицом, что оно и теперь помнится мне совершенно ясно. Он, как-то не глядя на меня, протянул мне телеграмму и сказал, что нужно уехать. В телеграмме, за подписью Направника, его вызывали немедленно в Петербург. Н. Г. Рубинштейну он сказал, что уезжает почтовым поездом и не знает, когда можно будет вернуться». Самому же Кашкину, по его словам, в уже знакомом нам длинном монологе о матримониальном эксперименте, композитор рассказал и о том, как он сам организовал свое отбытие в Петербург: «Я не успел сделать еще какого-либо опыта с той же целью (самоубийства. — А. П.), ибо почувствовал, что не могу существовать при данных условиях, и написал брату Анатолию, чтобы он телеграфировал мне от имени Направника о необходимости приезда в Петербург, что Анатолий немедленно исполнил».
Модест Ильич в биографии брата описывает его отбытие из Москвы следующим образом: «В двадцатых числах сентября Петр Ильич заболел. 24 сентября под предлогом вызова по телеграмме из Петербурга покинул Москву в состоянии, близком к безумию. По словам Анатолия, когда он вышел встретить Петра Ильича на Николаевскую платформу, последнего нельзя было узнать, до того в течение месяца его лицо изменилось. Прямо из вагона его провели в ближайшую гостиницу “Дагмара”, где после сильнейшего нервного припадка он впал в бессознательное состояние, длившееся около двух (!) недель. (В позднейших изданиях биографии к этой странице прилагалась вклейка: «следует читать около двух суток».) Когда острый кризис миновал, доктора поставили единственным условием выздоровления полную перемену обстановки жизни. <…> Полный разрыв был единственным средством не только для дальнейшего благополучия обоих, но и для спасения жизни Петра Ильича». В рассказе братьев Чайковских явно чувствуется позднейшая рука Модеста, желающего довести свое повествование о жизни брата в этом месте до трагического накала и оправдать его бегство от жены.
Сам композитор, в передаче Кашкина, прочитавшего ко времени написания своего отчета труд Модеста, также уходит от деталей: «Относительно моего пребывания в Петербурге я вспоминаю очень немногое и то случайно, помню жестокие первые припадки, помню Балинского, отца, братьев и только».
Во-первых, трудно себе представить, чтобы человек столь нервный пребывал в бессознательном состоянии так долго, во-вторых, кажется странным, что врачи, не зная истории болезни Чайковского и характера отношений между супругами (вопрос гомосексуальности мужа вряд ли обсуждался), советуют им разъехаться и не просто на некоторое время, что было бы логично, а навсегда. Причем врачебная рекомендация отправиться за границу — именно то, чего композитор, как мы знаем, страстно желал.
В правдивости этой версии, усиленно распространяемой братьями Чайковского, справедливо усомнился и сам Кашкин: «Не знаю, каким образом Балинский познакомился с общим состоянием и жизненными условиями своего пациента, но он с самого начала признал невозможность не только совместной жизни с женой, но высказался решительным образом за необходимость полной разлуки супругов навсегда и даже за недопущение каких-либо свиданий на будущее время. Вероятно, больной в своем бреду говорил что-либо, подавшее повод к такому заключению, потому что ни братья, ни отец сообщить ему ничего не могли, так как и сами ничего не знали».
По всей видимости, эта история очень серьезной нервной болезни была специально придумана самим Чайковским: в ее необходимости он смог убедить Анатолия и Модеста, дабы обрести повод уехать за границу. В. С. Соколов предполагает, что во время встречи с Модестом и Анатолием в августе в Каменке, «вероятно, был задуман и “спасительный” побег в Петербург. Во всяком случае, поездка эта планировалась заранее, как видно из сентябрьской переписки Петра Ильича». Именно серьезная психическая болезнь, а не истерический припадок, который, скорее всего, имел место и которым композитор был подвержен с детства, открывала для него возможность «убежать куда-нибудь» от случайно встреченной женщины, ставшей его женой, или от опостылевшей консерватории и сметь надеяться на понимание и поддержку госпожи фон Мекк. Как мы увидим дальше, он получил и поддержку, и понимание.
В «Автобиографии», написанной в 1889 году по заказу немецкого музыкального критика Отто Нейцеля, композитор объяснил причины своей болезни самым странным образом: «Мои московские друзья, все вместе и каждый по отдельности, охотно употребляли крепкие напитки, и поскольку меня самого всегда обуревала очевидная склонность к плодам виноградной лозы, я также вскоре стал принимать более чем допустимое участие в попойках, коих избегал до тех пор. Моя неутомимая деятельность, в сочетании с такими вакхическими развлечениями, не могла не оказать самого бедственного влияния на мою нервную систему: в 1877 году я заболел и был вынужден на какое-то время оставить мою должность в консерватории». Видимо, это и был тот минимум информации, который, с его точки зрения, и должен был знать весь остальной мир.
Уже к 1 октября Чайковский вполне оправился и написал из Петербурга Модесту (бывшему тогда вместе со своим воспитанником в имении Конради Гранкино), перед которым все еще чувствовал вину по поводу случившегося и необходимость оправдаться: «Я прихожу наконец в себя и возвращаюсь к жизни. В те минуты, в ужасные минуты, которые я пережил, меня поддерживала и утешала мысль об тебе и Толе. Только в эти минуты я понял, до какой степени люблю вас обоих. Итак, несмотря на разлуку, я жил с тобой, потому что мысль о тебе не покидала меня; вы оба были той соломинкой, за которую я ухватится, и соломинка в виде Толи вынесла меня на берег. Много пока не распространяюсь; я еще не настолько спокоен, чтобы написать целое письмо. Мне очень, очень горько, что не дождусь тебя здесь. Но ждать более нет сил, нужно поскорее уехать и вдали осмотреться и одуматься. Я удушаю тебя в моих объятиях».
Как явствует из этого признания, родственники и на сей раз снова сыграли спасительную роль. О сложных ухищрениях, на которые пришлось идти его близким для того, чтобы замять дело даже в семейном кругу, дает представление приписка Котека (находившегося с Анатолием в Петербурге) к этому письму: «По поручению Петра Ильича делаю приписку в этом письме. Лизавета Михайловна только знает все случившееся в настоящем виде, от Ильи Петровича — тщательно скрывается. Петя просит Вас говорить, как условлено между всеми, что: Толя уехал в Москву за Петей, чтобы с ним и Антониной Ивановной отправиться за границу. Вы с Толей уговорили Антонину Ивановну остаться в Москве, потому что все-таки не совсем привык к ней, несколько стесняется ею. Отъезд совершился будто при Вас, все счастливы, и все совершенно благополучно. Пребывание Пети в Петербурге скрывается самым тщательным образом. В Москве говорится, что супруги уехали за границу из Петербурга, соединившись здесь; в Петербурге — что в Москве. Зинаида Ильинична, которая гостит (с детьми) у папаши, тоже ничего не знает. Затем Вас просят навещать почаще папашу. Вообще, нам надо бы повидаться, я могу сообщить Вам всякие подробности, да и так просто мне было бы очень приятно. Зайдите ко мне или пришлите известить о Вашем приезде. <…> Еще. Если Вы приехали сегодня, то чтобы сделать вероятным отъезд Пети еще при Вас, сходите к папаше только завтра».