Петр Ильич почти не сомневался в положительном ответе фон Мекк. 11 сентября он пишет Анатолию: «Письма от Н[адежды] Ф[иларетовны] чудные, и я уверен, что она меня поощрит оставить Москву. Все дело в ней». Почему все дело в ней, понять нетрудно: уйдя из консерватории, Чайковский оказался бы почти полностью на содержании «лучшего друга», поскольку ее субсидии с того времени должны будут составлять едва ли не единственный его доход.
В Петербурге он с легким сердцем проводил время с Апухтиным и его молодыми друзьями братьями Жедринскими: Владимиром, Александром и Дмитрием. «Из них Володя ужасно подурнел, но мил, Саша очень симпатичен, а Митя был бы восхитительным произведением природы, если бы не руки», — писал он Модесту 5 сентября, в общем и целом пребывая в «хорошем расположении духа», хотя временами и «мизантропическом». Повидался он в этот раз и со своим престарелым отцом, которого нашел «здоровым и веселым», при этом отметив и негативный момент: «В первый раз в жизни я испытал неловкое ощущение от Папиного общества. Это происходит вследствие умалчивания им о моих прошлогодних катастрофах и воспоминания о том, как он восхищался [Милюковой]».
Тем временем в Париже на Всемирной выставке в зале Трокадеро начались русские концерты. Из произведений Чайковского Николай Рубинштейн исполнил дважды Первый концерт для фортепиано с оркестром под управлением Эдуарда Колонна, сам дирижировал фантазией «Буря» и произведениями для скрипки с оркестром — «Меланхолической серенадой» и «Вальсом-скерцо» в исполнении Станислава Барцевича. Французская публика отреагировала на музыку русского композитора с энтузиазмом. Тургенев удивленно писал Льву Толстому 15/27 ноября, что «имя Чайковского здесь очень возросло после русских концертов в Трокадеро; в Германии оно давно пользуется если не почетом — то вниманием. В Кембридже мне один англичанин, профессор музыки, пресерьезно сказал, что Чайковский самая замечательная музыкальная личность нынешнего времени. Я рот разинул».
Десятого сентября Чайковский уехал в Москву. Не получив пока ответа от фон Мекк, 12 сентября он написал ей новое большое письмо, где еще откровеннее высказался о желании уйти из консерватории, уже чувствуя себя, с началом занятий, человеком, находящимся не на своем месте. 16 сентября он признался Анатолию: «Я бессмысленно скучаю и отношусь ко всему окружающему с холодным омерзением. Москва мне абсолютно противна, и так как уж окончательно решено, что я здесь не останусь, то меня это мало тяготит. Я стараюсь избегать всякого общества и всяких встреч. Все, кого я вижу, за исключением Николая Львовича, несносны мне, не исключая и Кашкина, и Альбрехта, и Юргенсона, и Лароша. <…> В консерватории я ощущаю себя гостем». Наконец, дождавшись возвращения Николая Рубинштейна из Парижа после выступлений в русских концертах на Всемирной выставке, Петр Ильич прямо осведомил его о своем желании оставить в декабре консерваторию. Удивительно, но тот довольно легко согласился его отпустить. Поскольку ответ от фон Мекк все еще не был получен, напряженность ситуации усиливалась. В положительной реакции «лучшего друга» Петр Ильич, однако, не ошибся. 20 сентября 1878 года Надежда Филаретовна одобрила его намерение: «Вчера я получила пересланное мне из Парижа Ваше письмо, дорогой мой, несравненный друг, и спешу отвечать Вам на Ваш вопрос, что я буду чрезвычайно рада, если Вы оставите консерваторию, потому что я давно уже нахожу величайшим абсурдом, чтобы Вы с Вашим умом, развитием, образованием, талантом находились в зависимости от грубого произвола и деспотизма [Рубинштейна]».
На это письмо композитор реагировал экстатически: «Счастью моему решительно нет пределов. <…> Как я буду работать, как я буду стараться теперь доказать себе самому, что я в самом деле достоин того, что Вы для меня делаете. Часто, очень часто меня давит мысль, что Вы слишком много даете мне счастья. <…> Боже мой, что за счастье — свобода!» На радостях он смог даже преодолеть обычную панику в связи с новыми неприятностями, исходившими от жены. 24 сентября он писал о ней фон Мекк: «Известная особа изобрела новую тактику напоминать о себе. Она очень добросовестно исполняет поставленное мною условие субсидии: или переехать в другой город или устроить так, чтоб я никогда ее не видел. В настоящую минуту я даже не знаю, здесь она или куда-нибудь переехала. Но зато мать ее бомбардирует меня письмами с изъявлениями нежнейшей любви, с приглашениями навещать ее и даже с просьбой быть посаженным отцом на свадьбе ее младшей дочери, говоря, что мое благословение принесет ей счастье!!!! Она уговаривает меня также в одном письме жить с известной особой и обещает мне полное счастье. Ах, боже мой, как хорошо быть вдалеке от всего этого».
У Чайковского не хватило терпения задержаться в Москве до конца года. Объявив 2 октября Рубинштейну о своем отъезде, он сразу же поделился с благодетельницей ближайшими планами: провести октябрь в Петербурге, а в начале ноября отправиться в Швейцарию, в свой любимый Кларан. Начались годы трудов и регулярных выездов за границу, иногда довольно длительных, с редкими возвращениями в Россию. И все на средства госпожи фон Мекк.
Глава семнадцатая.
Невидимые встречи
Эпистолярный роман Чайковского и фон Мекк вступил в новую, эмоционально-насыщенную стадию. Однажды весной 1878 года Надежда Филаретовна предложила ему нарушить ею же установленные границы их взаимоотношений. Ей вдруг захотелось перейти на дружеское «ты» в их переписке, но и это она сделала среди деликатных оговорок: «От Вас же мне не надо ничего больше того, чем я пользуюсь теперь, кроме разве маленькой перемены формы: я хотела бы, чтобы Вы были со мною, как обыкновенно бывают с друзьями, на ты. Я думаю, что в переписке это не трудно, но если Вы найдете это недолжным, то я никакой претензии иметь не буду, потому что и так я счастлива; будьте Вы благословенны за это счастье! В эту минуту я хотела бы сказать, что я обнимаю Вас от всего сердца, но, быть может, Вы найдете это уже слишком странным».
Надежда Филаретовна не ошиблась. Петр Ильич, вероятно, нашел ее предложение «уже слишком странным», отвергнув его, впрочем, с подобающим тактом и пространными рассуждениями: «Напрасно Вы предполагаете, что я могу найти что-нибудь странное в тех ласках, которые Вы мне высказываете в письме Вашем. Принимая их от Вас, я только смущаюсь одной мыслью. Мне всегда при этом кажется, что я мало достоин их, и это я говорю не ради пустой фразы и не ради скромничанья, а просто потому, что в эти минуты все мои недостатки, все мои слабости представляются мне особенно рельефно. Что касается перемены Вы на ты, то у меня просто не хватает решимости это сделать. Я не могу выносить никакой фальши, никакой неправды в моих отношениях к Вам, а между тем я чувствую, что мне было бы неловко в письме отнестись к Вам с фамильярным местоимением. Условность всасывается в нас с молоком матери, и как бы мы ни ставили себя выше ее, но малейшее нарушение этой условности порождает неловкость, а неловкость в свою очередь — фальшь. Между тем, я хочу быть с Вами всегда самим собой и эту безусловную искренность ценю выше всякой меры. Итак, друг мой, предоставляю Вам решить этот вопрос. Та неловкость, о которой я говорил выше, разумеется, пройдет по мере того, как я привыкну к перемене, но я счел долгом предупредить Вас о том, что мне придется вначале несколько насиловать себя. Во всяком случае, буду ли я с Вами на Вы или на ты, сущность моего глубокого, беспредельного чувства любви к Вам никогда не изменится от изменения формы моего обращения к Вам. С одной стороны, для меня тяжело не исполнить тотчас же всякое малейшее Ваше желание, с другой стороны, не решаюсь без Вашей инициативы принять новую форму. Скажите, как поступить? До Вашего ответа буду писать Вам по-прежнему».
Неизменно соревнуясь с «драгоценным другом» в тактичности, теперь уже в объяснения вступает Надежда Филаретовна: «Теперь объясню Вам, почему я выразила мое желание о перемене формы. Когда я писала мое письмо, я находилась в таком ненормальном, отвлеченном состоянии, что я забывала даже, на какой планете нахожусь, я чувствовала только Вашу музыку и ее творца, В этом состоянии мне было неприятно употреблять слово Вы, это утонченное изобретение… приличий и вежливости, которыми так часто прикрывается ненависть, злоба, обман. В ту минуту для меня было жаль говорить это Вы, но на другой же день, когда я пришла в нормальное состояние, я уже раскаивалась в том, что написала, потому что поняла, что доставила Вам неудобство, и очень боялась, чтобы Вы из баловства ко мне не согласились сделать то, что Вам было бы трудно, и тем более благодарю Вас, мой бесценный друг, что Вы избавляете меня от сознания злоупотребления чужою добротою, и еще более благодарю за то хорошее мнение обо мне, которое Вы высказали Вашею откровенностью».