Но даже роскошная обстановка Браилова не помогла полностью отрешиться от беспокойств. Помимо хлопот с началом развода, для которого он должен был ненадолго выехать в Москву, ему пришлось столкнуться еще с одной проблемой, а именно, резким ухудшением отношений между Модестом и родителями Коли Конради, особенно с его матерью Алиной Ивановной. Помимо чисто человеческих недостатков, здесь, вероятно, имела место и простая психологическая несовместимость. Конфликт обозначился уже к марту 1878 года: «Модест меня очень беспокоит. Он решил во что бы то ни стало устроить жизнь отдельную от Алины Ивановны, которую он видеть не может. С одной стороны, я понимаю его антипатию. Один тон ее писем к Модесту достаточен, чтобы понять его отвращение к ней. С другой стороны, как разлучить Колю с родителями?!! Положим, что они не особенно сильно к нему привязаны. Но ведь самолюбие не позволит им расстаться с сыном. Что будут говорить? А между тем Модест задался во что бы то ни стало мыслью жить или в Москве, или в Каменке или за границей, словом, где бы то ни было, лишь бы не с Конради».
Среди идей Модеста была и такая: съехаться раз и навсегда с уже знаменитым братом и жить так же, как они жили втроем за границей. Чайковский был категорически против этого плана из-за воскресших опасений насчет собственных и Модестовых любовных пристрастий, так или иначе должных проявиться при проживании вместе с подрастающим мальчиком: «Жить со мной тебе нельзя по тысяче причинам:
а) Я недостаточно (несмотря на бесчисленные предыдущие уверения. — А. П.) все-таки люблю Колю, чтобы ради него совершенно радикально изменить весь строй моей жизни;
б) Я нахожу, что лучше Коле лицезреть разные недостатки своих родителей, по поводу которых ты вывел софистическое заключение, что для его совершенствования вредно быть свидетелем различных проявлений этих недостатков (да и у кого их нет?), чем лицезреть мои пороки и мои недостатки, от которых ради него я не имею сил отделаться;
в) Ответственность, которая легла бы на меня с той минуты, как я бы сделался главой семейства, в которое попал бы Коля, мне не по силам;
г) Я не хочу, чтоб злые языки начали язвить невинного ребенка, про которого неизбежно стали бы говорить, что я готовлю себе в нем любовника, да притом немого, чтобы избегнуть сплетни и толков;
д) Я слишком раздражителен, слишком дорожу абсолютным покоем, чтобы не тяготиться постоянною жизнью с ребенком, да притом таким трудным и болезненно суетливым, как Коля;
е) В принципе, я вообще против сожительства с кем-либо, даже с самыми дорогими и близкими людьми».
И далее в этом пространном письме подчеркнуто: «В вопросе о переселении от Конради ты так же слеп, как я был слеп в прошлом году по поводу женитьбы. Если не так же, то почти так же. Скажи, пожалуйста, Модя, неужели ты думаешь, что я бы не почел величайшим счастьем жить с тобой при других, благоприятных, нормальных условиях? Неужели ты можешь сомневаться в моей безграничной любви к тебе? Пожалуй, сомневайся. Но я в твоей любви ко мне не сомневаюсь ни минуты, и вот жертва, которую я прошу у тебя для меня. Пожалуйста, в виде жертвы, ради меня, оставь, забудь свое намеренье уехать от Конради. Относительно тебя я могу быть покоен только, пока ты с Колей у них». Весь контекст этого пассажа, включая ссылку на глупость по поводу женитьбы, дает основание полагать, что гомосексуальность самого Модеста оставалась существенным невысказанным опасением. И в конце: «Пожалуйста, прости, Модя мой милый, если я что-нибудь высказал резко. Ей-богу, мною руководит единственно желание тебе блага. На твои отношения к Коле я смотрю как на крест, который ты несешь с великой христианской добродетелью (ср. ранее: «…ибо ты столько же серьезен, неподражаем, велик (sic!) в исполнении своего долга относительно Коли, сколь легкомыслен к жизни». — А. П.). Зачем все это случилось? Может быть, к лучшему, может быть, нет, но я очень хорошо понимаю всю тяжесть этого креста. И тем не менее, сердце мое чует много бед, если ты меня не послушаешь. Впрочем, делай как знаешь. Во всяком случае, ты будешь всегда занимать львиную часть моего сердца».
Следует ли понимать под «крестом» не только отношения с родителями, но и не совсем платоническое влечение воспитателя к воспитаннику? Очевидно, что эта «взаимная любовь» развивалась в явно ненормальных условиях, чреватых постоянной напряженностью.
Двадцать первого июля 1878 года, еще в разгар «тройственного романа» двух взрослых людей с глухонемым мальчиком, композитор писал Анатолию: «Зато насчет Коли у него [Модеста] явились разные сомнения, недоразумения и затруднения. Модест жалуется на его сухость сердца и боится, что он похож в этом отношении на родителей». На сей раз эти сомнения были кратковременными. Несмотря на психологические препоны, близкие отношения между воспитателем и воспитанником с завидной устойчивостью продолжались долгие годы.
Чайковский 30 мая выехал в Москву в надежде уладить дело с разводом и сразу оказался вовлеченным в тяжелую атмосферу консистории (коллегиальный церковный орган - прим.), которую описал Надежде Филаретовне 6 июня: «Консистория есть еще совершенно живой остаток древнего сутяжничества. Все делается за взятки, традиция взяток до того еще крепка в этом мирке, что они нисколько не стыдятся прямо назначать сумму, которая требуется. Для каждого шага в деле имеется своя такса, и каждая взятка тотчас же делится между чиновниками, писцами и попом увещателем». От секретаря консистории он узнал об этапах дела, которое ему предстоит. «Вот что нужно для развода: 1) прежде всего требуется разыграние одной очень тяжелой, цинически грязной хотя и коротенькой сцены, о подробностях которой писать Вам неудобно; 2) один из свидетелей должен написать известной особе письмо с изложением подробностей сцены; 3) известная особа подает просьбу к архиерею о расторжении брака; 4) недели через две обоим супругам из консистории выдается указ; 5) с этим указом оба супруга должны явиться к приходскому священнику и подвергнуться его увещанию; 6) через неопределенное число дней и недель после получения из синода разрешения на начатие дела консистория вызывает обоих супругов и свидетелей на суд по форме (так называется процедура допрашиванья супругов и свидетелей); 7) через несколько времени супруги опять вызываются для прочтения показаний и подписи под протоколом; 8) наконец потом, опять чрез неопределенный срок, супруги вызываются для объявления им решения. Кроме того, есть еще несколько формальностей».
Но поведение «известной особы» оказалось неуправляемым. Из ее письма композитор сделал вывод, что «она совершенно не понимает, в чем дело. Она принимает на себя роль несчастной жертвы, насильно доведенной до согласия. Между тем, во все время ведения дела она должна принять совершенно противоположную роль, т. е. в консистории она должна быть обвинительницей, желающей во что бы то ни стало расторгнуть брак. Малейшая неточность в роли может повести к очень плачевным результатам. <…> А так как известная особа обнаружила совершенно непостижимое отсутствие понимания, то требуется, чтобы прежде всего кто-нибудь взялся подробно и точно научить ее, что она должна говорить и как в каком случае держать себя».
Не желая проводить все лето в Москве, Чайковский решил отложить дело до осени. Разумеется, сам он не мог заняться наставлениями «известной особы». За это взялся Юргенсон. Предварительно надо было отыскать ее в Москве, что оказалось непросто: «Нарочно ли она скрывается, случайно ли это, не могу решить». Юргенсон приступил к розыскам, а Чайковский, не дождавшись результата, уехал из Москвы. 9 июня он сообщал Модесту: «Теперь прежде всего нужно обстоятельно переговорить с Антониной Ивановной и предупредить ее, в чем будет состоять ее роль во всех фазисах дела. Малейшая непрочность в роли может компрометировать все дело, а при колоссальном уме этой дивной женщины чего она не натворит, если не будет как следует промуштрована».
Шестнадцатого июня композитор получил от Юргенсона длинное письмо, из первой части которого следовало, что ему не удалось найти Антонину Ивановну, но во второй содержался отчет о их наконец состоявшейся встрече. Обширная цитата из этого отчета им приведена в письме «лучшему другу», датированном тем же днем: «Через несколько минут вышла А[нтонина] И[вановна] и мы начали разговор о посторонних делу вещах. Я наконец прямо изложил, в чем дело. Говорили мы много, и А[нтонина] И[вановна] иногда входила в азарт и гневное воодушевление. Вначале она приняла меня за одного из агентов бракоразводного дела и решительно объявила, что ни с кем, кроме мужа, говорить не хочет, выражала сильное неодобрение тебе, бранила Анатолия и т. д. Разговор вертелся буквально, как белка в колесе, а мы все опять оказывались на исходном пункте. Не стану тебе передавать подробности, но я получил полное убеждение, что с нею каши сварить нельзя; она ни за что не хочет “лжи” и “ни за какие блага в мире не будет лгать”. Я пробовал ей объяснить, что “лжи” не будет, ибо будет доказана твоя неверность, но она невозмутимо спокойно ответила: “а я докажу противное!” Она твердо стоит на одном: пускай явится сам, и мы с ним обойдемся без окружного суда. (Никаким образом нельзя вразумить ее, что дела о разводах ведутся консисторией, а не окружным судом.) Она высказала предположение, что “все это было задумано еще до свадьбы”. Я робко заметил, что предположение это неверно, ибо зачем это могло быть нужно! Она возразила, что не знает зачем, но все это интриги Анатолия, Рубинштейна, твоей сестры и т. д.».