Изменить стиль страницы

Но состояние благодати и греха занимало нас не только в среду на первой неделе поста. Во время октябрьской и мартовской ярмарки нас манили подозрительные бараки на площади Кенконс; помню вывеску, на которой было написано одно лишь женское имя. Но даже если мы не бродили вокруг подобных вертепов, оставались воспоминания о театре «Гете» — нам пришлось поспешно удирать с представления, когда показывали живые картины. Зал-манеж тоже был местом, соблазны которого нам расписывали наши товарищи из тех, кого называли «похабниками»; в цирке Плежа была танцовщица, к которой воспылали страстью многие из нас: учителям попадались ее фотографии в латинских словарях.

Эту самую площадь Кенконс чуть не круглый год захлестывали то ярмарки, то выставки, то конные состязания. Бордосцы могли всем этим наслаждаться почти исключительно летом. Вспомни июньские вечера, когда, вырвавшись из душных домов, они тянулись неторопливой вереницей по Интендантскому бульвару и по аллеям Турни. Как в новелле Эдгара По *, раскаленные стены, казалось, наступали на людей, и те падали на железные стульчики в аллеях, поднимая потные лица в напрасной надежде на свежее дуновение. Но холмы на севере не пропускали даже ветерка, а с юга, со стороны ланд, насыщенных цветочной пыльцой, на задыхающийся город наваливалась смертельная духота. Нас влекли густые каштаны за решеткой Общественного сада, хотя при виде их неподвижной зелени, игравшей в свете электрических шаров множеством оттенков, особенно остро чувствовалось отсутствие малейшего ветерка; запах лип вызывал жажду. На валу перед особняками XVIII века, где мраморный подросток ласкает химеру, и по аллее, что тянется вдоль улицы Авьо вдоль прекрасных домов эпохи Людовика XVI, мы ходили вслед за толпами жаждущих: мужчины утирались, держа в руках свои канотье; на острове духовой оркестр 57-го полка будил лебедей. Люди не понимали, вправду ли их лиц касается дуновение ветра или это только им кажется. Кроме площади Кенконс, спасаться некуда. Огромная, она была почти безлюдна. Гуляющие садились посредине, лицом к ростральным колоннам. И вот сквозь эти ворота, распахнутые на реку, прилетал наконец ветерок: он являлся издалека, поднимался вместе с приливом в океанских далях. Лунными вечерами мы следили, как на фоне пригорода, заводов и холмов скользит неторопливый парусник. Возвращались на улицы, пропахшие разогретой гиппуровой кислотой. Шоколад глясе у Прево, мороженое в кафе «Комеди» — таковы были наши радости, не искупавшие пытки бесконечностью, которая знаменовала близость возмужания. В крошечном бассейне вокруг колонны Жирондистов сидят на мели толстощекие Республики. Театр Луи выглядит уныло: сезон окончен, и ни г-жа Брежан-Гравьер, ни г-жа Фьеренс, ни тенор Скарамбер больше не поют. Но господа из жокей-клуба никак не успокоятся, вспоминая юную дебютантку Режину Баде, блеснувшую в «Цыганке».

В это самое время у меня вошло в привычку сбегать по ступеням, которые соединяли площадь Кенконс с рекой, и под впечатлением от нескольких стихотворений мне вздумалось полюбить корабли. В детстве я сторонился грязных причалов, грубых грузчиков и этого сине-зеленого божества — реки, самый вид которой приводил меня в оцепенение. Мое детство протекало по тем из городских улиц, что были дальше всего от реки.

Дальше всего от реки... Это не бог весть как далеко: Бордо неширок; весь город — это огромный растянутый фасад, обращенный к реке, словно все дома желают любоваться противоположным берегом: находясь в самом центре, вы непременно увидите в конце какой-нибудь из улиц снасти, паруса, мачты; по ночам пронзительные сирены внезапно будят детей в самых далеких от порта кварталах, привлекая их сны к черной ледяной воде.

Те мои предки, что родились в Бордо, управляли сахарным заводом на улице Сент-Круа, а также торговали тканями и индийскими шалями на улице Сен-Джеймс, хотя кто-то из них в прошлом был и моряком. Другие мои родственники занимались земледелием на своих участках недалеко от Лангона, в краях, где Гаронна кажется еще скромной речкой и только в часы больших приливов напоминает о морских просторах; третьи пробавлялись дичью да соленьями у себя на фермах в глубине ланд. По сравнению с бордосцами мы были деревенщиной и не имели ничего общего с племенем негоциантов и судовладельцев, чьи великолепные особняки и знаменитые винные склады составляют гордость Паве-де-Шартрон; сыновья этого кичливого племени то одерживают победы на кортах Примроз-клуба, то оспаривают друг у друга кубок на аркашонских регатах. В семьях этих бордоских англосаксов *, несмотря на все смешанные браки, сохраняется прекрасный северный тип, очень отличающийся от типа «чистого» бордосца — коренастого увальня, черноволосого и смуглого, с густой бородой, которая не поддается бритве и скрывает чуть не все лицо до самых глаз, похожих на чарующие глаза антилопы.

Быть может, именно деревенскими корнями объясняется то чувство неловкости, которым я страдал в Бордо и от которого не отделался в Париже. Не будем винить провинцию с ее скукой: чем, в сущности, Бордо отличается от Парижа? Все то же самое, разве что в другой степени. Оба города — столицы; и на Гаронне, и на Сене мы видим огромное скопление людей в пределах небольшого пространства. Главная радость, привязывающая нас к городу, многообразие человеческих отношений, доступна бордосцам, вероятно, в большей мере, чем парижанам. Но помимо мирских удовольствий, в Бордо немало других развлечений, и, хотя я в детстве чуждался их, мой родной город в этом не виноват: первым в свое время признавший короля *, он первым принял и культ нового божества — овального мяча. В день, когда Бордо потерял титул чемпиона по регби, я видел, как на Интендантском бульваре плакали молодые люди. Во время сезона теннисных матчей в Примроз-клубе ни в одной буржуазной семье не дерзали говорить о чем-нибудь постороннем. Что до менее невинных удовольствий, тут Бордо уступит Парижу лишь по части ночной жизни; в мое время ни один бар не работал всю ночь; в нашем городе не жаловали полуночников. Едва закрывались театры и кино, на улицах не оставалось никого, кроме кошек да бандитов: Бордо не то, что Марсель или Тулон, где подозрительные кварталы примыкают к порту. Мериадек, словно напоказ, расположился в самом центре: от Интендантского бульвара рукой подать до Уэльской улицы, являющей нашим глазам свою причудливую фауну: пожилых девочек, небьющихся кукол, грубо размалеванных двойняшек, розовых чудищ, которые, кажется, наподобие моллюсков выделили из собственного организма материал для своих каменных раковин, таких крошечных, что в них едва умещается постель с красной периной.

II

В ранней юности, несмотря на все удовольствия, которые предлагал мне Бордо, душа моя ему не принадлежала. Весь школьный год мои мысли витали в деревне, в краю каникулярных радостей. Но сегодня, когда я брожу по улицам своего города, где на каждом шагу меня подстерегают и захлестывают воскресающие впечатления, мне становится ясно, в какой гуще поэзии я дышал и развивался, почти того не сознавая. Сколько поэтов и романистов открыл я для себя у дверей книготорговца Фере — в те времена он держал лавку на Интендантском бульваре — и особенно у Молла, книготорговца из Бордоских галерей; как предчувствовал, переживал, смаковал менявшиеся времена года, ловя новое в оттенках солнечного света и в уличных запахах! Мне кажется, что тут каждый камень помнит тайную драму мужчины, пробуждавшегося в теле ребенка, помнит страсти, из которых, пожалуй, настойчивее всего меня обуревали любовь к богу и безумная жажда чистоты, внутреннего совершенства, гордость и стыд от ощущения, что я не такой, как все, от собственной непостижимости, безнадежная робость подростка, который чувствует свою почти безграничную ценность, но в то же время понимает, что среди взрослых такие ценности не котируются. Здесь, в аллеях Общественного сада, на тротуарах улицы Сент-Катрин, без друзей, без любви, без чьих бы то ни было указаний или советов, я неуклюже выстроил сам себя и внес в свой духовный облик столько инородных элементов, от которых мне уже не избавиться; вот так и ложатся на наши души ненужные складки, остающиеся при нас до самого конца. Между тем идеалом чистоты, единства тела и духа, который с детства навязывается юному существу, и законом крови, который открывает юноша в собственном сердце, в собственной плоти, разверзается пропасть, и бедная душа, словно потерянная для бога и мира, равно далекая от святости и от греха, витает над пропастью, думая, что творец отступился от нее.