Изменить стиль страницы

Орган гремел «Veni, Creator».[22] Все кончилось быстро, но Янка, отходя от алтаря, почувствовала себя усталой. Она смотрела на присутствующих отчужденным взглядом и думала, что если бы все в этот момент исчезли, провалились сквозь землю, то и это не взволновало бы ее. Даже Хелена, с которой она была близка, казалась ей в эту минуту совсем чужой; все нити симпатии, связующие ее с людьми, вдруг исчезли. Долгое ожидание новой жизни вытравило из нее все мысли и чувства; в то же время ее удивляла эта перемена в себе, значения которой она еще не в состоянии была понять. Янке казалось, что ее неторопливо уносит широкая река, но движение такое медленное, что непонятно было — движение ли это вообще.

После свадьбы Янка и Анджей никуда не заехали, даже в Кроснову, они направились прямо в Буковец, чтобы ехать оттуда в Италию. Витовский и старики Гжесикевичи проводили их до станции. Анджей занялся отправкой багажа, а Янка то бродила по залу, то выходила на перрон, где прогуливался Стась в красной фуражке начальника станции. Ей хотелось поскорее покинуть эти места.

Стояла мертвая тишина; даже Карась, как всегда переводивший вагоны с одного пути на другой и подгонявший их к погрузочной платформе, не давал на этот раз гудков и не стучал буферами вагонов; его локомотив медленно двигался по рельсам, извергал клубы черного дыма, который спугивал прыгающих по крыше воробьев; несколько рабочих размеренным, заученным движением постукивали кирками по шпалам; вокруг тянулись спокойные леса, зеленеющие молодыми побегами. До станции долетало пение птиц и распространялся живительный аромат. Светило солнце. Его лучи играли на гладкой поверхности рельсов и воды в канавах.

Янка с досадой ощутила, что здесь ничто не изменилось, несмотря на отсутствие отца, Залеских, ее самой, что все как было, так и будет, даже если все знакомые ей люди исчезнут. Ей стало жалко и этих лесов, которые росли и жили, и солнца, и станции, и даже поездов, которые приходили и уходили.

— До сих пор я вам ничего не пожелал, — сказал Витовский, подойдя к Янке. — Чего, впрочем, я могу пожелать? Счастья?

Янку удивил его тихий печальный голос и увлажненный взгляд; она посмотрела ему в глаза и ответила как-то неуверенно:

— Да, только счастья.

И оба замолчали: на язык вдруг начали проситься слова, исполненные горечи и печали, а сердца сжались от непонятной дрожи. Оба почувствовали, что могли бы сказать друг другу то, чего уже говорить нельзя: безжалостный огонь просветления ослепил их, встревожил, поверг в глухую боль. Опасаясь взглянуть друг другу в глаза, они смотрели на перрон, на стремительный полет ласточек, и сердца их тихо и медленно бились. Они не могли объяснить свое состояние, понимая лишь то, что они заглянули в какую-то бездну и что страх лишил их силы.

Появился Анджей. Поезд с грохотом подходил к станции.

Они уехали.

Витовский, не прощаясь со стариками, поспешил домой.

Гжесикевичи долго стояли на перроне, помахивая платочками вслед удаляющемуся поезду, потом сели в бричку и тоже уехали.

— Петрусь! — проговорила после долгого молчания старуха, вытирая слезы.

— Ну?

— Слава богу, теперь у нас есть невестка!

— Еще бы, настоящая помещица, ей-богу! — От удовольствия старик запустил руку под шапку и почесал в затылке. Глаза его сияли.

— Ну и важная эта наша пани шляхтянка! А в костел шла, будто королева какая. Все другие девицы перед ней как служанки. Да и Ендрусь наш чем не помещик? Разве не ученый? — вне себя от восторга твердила старуха.

— Обожди, придется тебе еще ей прислуживать, разрази меня гром, придется! Ее важность нам боком выйдет!

— Не бойся… А угождать я ей стану, если ко мне будет относиться хорошо.

— Хо-хо! А уж Ендрика-то она поводит за нос!

— Характер-то у нее есть, это правда, но и то сказать, красавица из красавиц, вот так и стоит перед глазами. Я даже поцеловать ее побоялась.

— Ай да парень наш Ендрик! Такую бабу отхватил — пальчики оближешь! Вот уж попользуется, разрази меня гром!

— Ах ты старый пес, еле ногами волочит, а в голове одно распутство.

— Парень что надо! Ведь в меня, сукин сын, — бормотал довольный старик, лукаво щуря глаза. Он хлестал кнутом лошадь и, вспоминая красоту Янки, чмокал от удовольствия губами.

XVIII

После ухода поезда Стась, заменивший на время начальника станции, отправился в комнату, которую занимал раньше Орловский. Он сел за стол и принялся писать письмо матери:

«Дорогая мамуся! Я так завален работой, так измучен, что долго не мог собраться написать тебе письмо. Был у доктора, и он посоветовал мне хорошенько отдохнуть. Я подал прошение о предоставлении мне отпуска на двадцать восемь дней. Мамуся, попроси дядю, чтоб он похлопотал за меня где следует, хорошо? Я мог бы тогда на все это время приехать к тебе. Кроме того, мне предстоит сделать некоторые покупки в Варшаве, так как теперь, сделавшись помощником начальника, я должен жить соответственно занимаемой мною должности. Мамуся, у меня созрел еще один план: ты должна познакомить меня с панной Цесей, о которой ты мне недавно писала. В настоящий момент мне пора уже подумать о жене, не правда ли? Воротнички возвращаю: они на полномера меньше тех, которые я ношу. Сообщаю тебе, мамуся, новость: Орловская, дочь начальника, который сошел с ума, вышла замуж за этого хама Гжесикевича. Сегодня они отправились в свадебное путешествие в Италию! Ты только подумай, мамуся: в Италию! Вот такие ездят в Италию, а мы вынуждены надрываться за гроши! Я даже не поклонился ей: если есть хоть доля правды в том, что говорят о ней, то и тогда уже следовало бы отказаться от этого знакомства! Один другого стоят — сын корчмаря и циркачка!

Мамуся, сходи, пожалуйста, к Залеским и возьми у них мою машинку для папирос, пару манжет, две черные запонки и рубль денег. Я давно одолжил все это Залескому, писал ему уже три раза и просил вернуть, но он не ответил. Посылаю обратно корзинку. Ватрушка с повидлом была очень вкусная, а другую, с творогом, я не стал есть: при нынешнем моем нервном состоянии я боялся, что она может мне повредить. Эту ватрушку я отдал Кубичам. Целую тебя».

Стась послал письмо вместе с корзинкой, а после службы, переодевшись, отправился к Осецкой.

У железнодорожного переезда он встретил Сверкоского, который на чем свет стоит ругал сторожа.

— Дьяволы, воры, собаки, хамы! Выгоню вон, отдам под суд! — Он кричал, топал ногами и с таким остервенением бросал шапку на землю, что даже Амис, поджав хвост, тихо завизжал.

— Пан инженер, я виноват, не скрою, но послушайте, как было дело, а потом и судите, — робко оправдывался сторож. — Приходит Рох, вот тот, со станции, и говорит: «Наша бывшая барышня едет сегодня в Италию». А моей бабе захотелось поблагодарить ее за те вещи, которые она подарила нам, когда уезжала отсюда. Вот баба моя и говорит: «Рафал, побегу-ка я на поезд и поцелую барышне ручки; глядишь, она и даст еще что-нибудь для ребятишек — ведь теперь она вельможная пани. Я мигом вернусь». А я говорю: «Ну что же, иди, а я подежурю за тебя в будке». Я думаю, если пан инженер и узнает, не обидится.

— Не сметь уходить со службы без моего разрешения! Не сметь! Вот напишу рапорт, сниму с работы, выгоню ко всем чертям, тогда будешь знать как самовольничать! — кричал Сверкоский, краснея от злости и подскочив с кулаками к испуганному сторожу, который стоял перед ним навытяжку, рука к козырьку.

— Пан Сверкоский, успокойся! — сказал Стась, взял его под руку и увел. — Ну чего ты кипятишься? Стоит ли портить нервы из-за такого пустяка?

— Сволочи, хамье, важных панов из себя корчат, собаки! Приезжает тут последняя тварь, а эта дура летит ей руки целовать, прощаться… Чтоб вас черти взяли!

— Тише, пан Сверкоский, тише! Не дай бог услышит кто и донесет Гжесикевичу, вот будет скандал!

— Плевать я хотел на этого хама, вора, мошенника. Ему все равно не миновать виселицы.

вернуться

22

Гряди, творящий (лат.) Начальные слова католического гимна.