… По чутью ли догадался [Лермонтов], что у нас дойти письму в собственные руки барышни так же трудно, как мальчику вскинуть свой мячик до луны?
В первых числах января Лопухин уезжал обратно в Москву… От самого обеда мы сидели одни-одинехоньки в маленькой гостиной… Сестра сильно встрепенулась при звуке колокольчика, проговорила «Лермонтов» и послала меня посмотреть, кто войдет. Дойдя до порога второй гостиной, я увидела, что лакей что-то подал дяде Николаю Сергеевичу…
К удивлению нашему, слышим, что Николай Сергеевич заперся в своем кабинете с женой и с дядей… Зовут нас! Уж не предложение ли? Мне? Тебе? Вот правду сказывают: Бог сиротам опекун!..
Мы вошли. На деловом столе дяди лежал мелко исписанный большой почтовый лист бумаги. Екатерине Александровне подали письмо и конверт, адресованный на ее имя.
— Покорно благодарю! — вымолвила тетенька далеко не умильно и не ласково. — Вот что навлекает на нас ваша ветреность, ваше кокетство!..
Нам стоило бросить взгляд, чтобы узнать руку Лермонтова… В один миг Екатерина Александровна придавила мне ногу: «Молчи, дескать!» Я ничего не сказала.
Длинное французское безыменное письмо руки Лермонтова, но от руки благородной девушки, обольщенной, обесчещенной и после жестоко покинутой безжалостным сокрушителем счастия дев, было исполнено нежнейших предостережений и самоотверженного желания предотвратить другую несчастливицу от обаяния бездны… «Я подкараулила, я видела вас, — писала сердобольная падшая барышня в ментике и доломане, — вы прелестны, вы пышете чувством, доверчивостью… Увы, и я некогда была чиста и невинна…»
… И так далее, на четырех страницах, которые очерняли кого-то, не называя его.
Место злодейских действий происходило в Курской губернии. По-видимому, не то чтобы вчера, ибо «юная дева» успела «под вечер осени ненастной перейти пустынне места»; все раны ее уже закрылись, как вдруг, находясь ненароком в столице, она услышала, что «нож занесен на другую жертву, и — вот бросается спасать ее…»».
Эпизод с анонимным письмом целиком перенесен в роман «Княгиня Аиговская»; кстати, там и помину нет о какой-то юной деве из Курской губернии, а подпись «каракула» представляла собой нечто вроде китайского иероглифа (образ предсказателя судьбы с китайской книгой — все тот же образ из новогоднего бала).
По воспоминаниям Сушковой, она еще не могла поверить в то, что это — конец; возможно, Лермонтов, который вместе с властью над душой Екатерины приобрел привычку ее «мучить» (о чем она говорит с восторгом), затеял какое-то «испытание ж..
«Я с особенной радостью и живейшим нетерпением собиралась в следующую среду на бал; так давно не видалась я с Мишелем и, вопреки всех и вся, решила в уме своем танцевать с ним мазурку…
Я танцевала, когда Мишель приехал; как стукнуло мне в сердце, когда он прошел мимо меня и… не заметил меня! Я не хотела верить своим глазам и подумала, что он действительно проглядел меня. Кончив танцевать, я села на самое видное место и стала пожирать его глазами, он и не смотрит в мою сторону; глаза наши встретились, я улыбнулась, — он отворотился. Что было со мной, я не знаю и не могу передать всей горечи моих ощущений; голова пошла кругом, сердце замерло, в ушах зашумело, я предчувствовала что-то недоброе, я готова была заплакать, но толпа окружала меня, музыка гремела, зала блистала огнем, нарядами, все казались веселыми, счастливыми… Вот тут-то в первый раз поняла я, как тяжело притворяться и стараться сохранить беспечно-равнодушный вид; однако же, это мне удалось, но, боже мой, чего мне стоило это притворство! Не всех я успела обмануть; я на несколько минут ушла в уборную, чтоб там свободно вздохнуть…
Когда в фигуре названий Лермонтов подошел ко мне с двумя товарищами и, зло улыбаясь и холодно смотря на меня, сказал: «Ненависть, презрение и месть», — я, конечно, выбрала месть, как благороднейшее из этих ужасных чувств.
— Вы несправедливы и жестоки, — сказала я ему.
— Я теперь такой же, как был всегда.
— Неужели вы всегда меня ненавидели, презирали? За что вам мстить мне?
— Вы ошибаетесь, я не переменился, да и к чему было меняться; напыщенные роли тяжелы и не под силу мне; я действовал откровенно, но вы так охраняемы родными, так недоступны, так изучили теорию любить с их дозволения, что мне нечего делать, когда меня не принимают.
— Неужели вы сомневаетесь в моей любви?
— Благодарю за такую любовь!
Он довел меня до места и, кланяясь, шепнул мне:
— Но лишний пленник вам дороже!
В мою очередь я подвела ему двух дам и сказала: «Прощение, преданность, смирение».
Он выбрал смирение, т. е. меня, и, язвительно улыбаясь, сказал:
— Как скоро вы покоряетесь судьбе, вы будете очень счастливы!
— Мишель, не мучьте меня, скажите прямо, за что вы сердитесь?
— Имею ли я право сердиться на вас? Я доволен всем и всеми и даже благодарен вам; за все благодарен.
Он уж больше не говорил со мной в этот вечер.
… Долго ждала я желаемой встречи и дождалась, но он все не глядел и не смотрел на меня, — не было возможности заговорить с ним. Так прошло несколько скучных вечеров, наконец выпал удобный случай, и я спросила его:
— Ради Бога, разрешите мое сомнение, скажите, за что вы сердитесь? Я готова просить у вас прощения, но выносить эту пытку и не знать за что — это невыносимо. Отвечайте, успокойте меня!
— Я ничего не имею против вас; что прошло, того не воротишь, да я ничего уж и не требую, словом, я вас больше не люблю, да, кажется, и никогда не любил.
… Мы холодно расстались».
Ладыженская представляет дело гораздо менее мелодраматично: «Поэт с первого же вечера (после того, как ему «отказали от дома») уже прикинулся обиженным; потом пробовал холодно изумленными, вопросительными взглядами или мимолетными колкостями вымещать на Екатерине Александровне непостижимое обращение ее дяди. Но так как этот не изменял ни своего выражения вызывающей насмешливости во всей осанки, ни строгой бдительности за манерами гусара, через неделю с небольшим Михаил Юрьевич почти перестал и кланяться сестре… С наступлением Великого поста он чуть ли не совсем исчез с нашего горизонта. Тем и кончился роман».
«Через год после того, — продолжает Ладыженская, — услышала я из собственных уст Екатерины Александровны объяснение проделки с нею Лермонтова. Вот оно: как только узналось о его коротком знакомстве в нашем доме, то одна москвитянка, страстно влюбленная в г. Лопухина и вдобавок приятельница Екатерины Александровны, поручила умненькому молодому гусару воспрепятствовать предполагаемому союзу. В эпоху этого рассказа, слышанного собственными моими ушами, в чувствах Екатерины Александровны преобладали гнев на вероломство приятельницы, сожаление об утрате хорошего жениха и отнюдь не было воздвигнуто кумирни Михаилу Юрьевичу. Он был обожествлен гораздо, гораздо позднее».
Графиня Ростопчина изображает этот эпизод еще более легковесно: «Веселая холостая жизнь не препятствовала ему (Лермонтову) посещать общество, где он забавлялся тем, что сводил с ума женщин, с целью потом их покидать и оставлять в тщетном ожидании; другая его забава была расстройство партий, находящихся в зачатке, и для того он представлял из себя влюбленного в продолжение нескольких дней; всем этим, как казалось, он старался доказать самому себе, что женщины могут его любить, несмотря на его малый рост и некрасивую наружность. Мне случалось слышать признания нескольких из его жертв, и я не могла удерживаться от смеха, даже прямо в лицо, при виде слез моих подруг, не могла не смеяться над оригинальными и комическими развязками, которые он давал своим злодейским донжуанским подвигам. Помню, один раз он, забавы ради, решился заместить богатого жениха, и когда все считали уже Лермонтова готовым занять его место, родные невесты вдруг получили анонимное письмо, в котором их уговаривали изгнать Лермонтова из своего дома и в котором описывались всякие о нем ужасы. Это письмо написал он сам и затем уже более в этот дом не являлся».