Изменить стиль страницы

Скоро я начну рисовать с (buste) бюстов… какое удовольствие! К тому ж Александр Степанович [Солоницкий] мне показывает также, как должно рисовать пейзажи.

Я продолжал подавать сочинения мои Дубенскому, а Геркулеса и Прометея взял инспектор [Михаил Григорьевич Павлов], который хочет издавать журнал, «Каллиопу» (подражая мне! (?)), где будут помещаться сочинения воспитанников…

Бабушка была немного нездорова зубами, однако же теперь гораздо лучше, а я — о! [Я чувствую себя как обычно… хорошо!]».

Последняя фраза, написанная по-французски, возможно, намекает на какое-то сердечное увлечение. В те годы они начались — и их было немало, и все весьма таинственные. Совершенно типичная для Лермонтова загадочная неопределенность, например, в заметке 1830 года: «Я однажды (три года назад) украл у одной девушки, которой было семнадцать лет, и потому безнадежно любимой мною, бисерный синий снурок; он и теперь у меня хранится. Кто хочет узнать имя девушки, пускай спросит у двоюродной сестры моей. Как я был глуп!» Памятная кража «снурка» произошла, таким образом, в 1827 году; туман полнейший: двоюродных сестер (кузин) у Лермонтова море — которая из них хранительница заветного имени?

Кроме Варвары Лопухиной, имелась в Москве еще прекрасная Екатерина Хвостова (Сушкова). Ее родственница Е. П. Растопчина рассказывает: «Кузина (Сушкова) поверяла мне свои тайны; она показывала мне стихи, которые Лермонтов писал ей в альбом, я находила их дурными, особенно потому, что они не были правдивы… Я даже не имела желания познакомиться с Лермонтовым — так он мне казался мало симпатичным. Он тогда был в благородном пансионе, служившим приготовительным пансионом при Московском университете».

* * *

Пансион помещался на Тверской улице. Он состоял из шести классов (последний класс подразделялся еще на младшее и старшее отделения). Там обучалось около трехсот воспитанников. Директором был Петр Александрович Курбатов, среди преподавателей — Дмитрий Никитович Дубенский, автор комментариев к «Слову о полку Игореве»(««Слово о полку Игореве», объясненное по древним письменным источникам», 1844), профессор красноречия и поэзии Московского университета Алексей Федорович Мерзляков, Семен Раич, «человек в высшей степени оригинальный, бескорыстный, чистый, вечно пребывающий в мире идиллических мечтаний, сам олицетворенная буколика, соединявший солидность ученого с каким-то девственным поэтическим пылом и младенческим незлобием». Раич вел занятия по практическим упражнениям в российской словесности.

Благородный университетский пансион пытаются сравнивать с Царскосельским лицеем по значимости и роли в русской культуре. «Можно смело сказать, что добрая часть деятелей наших первой половины XIX века вышла из стен пансиона», утверждает Висковатов, написавший в том числе исторический очерк этого пансиона («Русская мысль», ноябрь 1881).

Сказать, конечно, можно, но Царскосельский лицей представлял собой нечто настолько уникальное прежде всего по атмосфере (да и по месту расположения), что сравнения с чем бы то ни было здесь попросту невозможны. И дело не в количестве выдающихся личностей, выпестованных тем или другим учебным заведением; это просто… другое.

Среди преподавателей особенно выделялся Мерзляков — «приземистый, широкоплечий, с свежим, открытым лицом, с доброй улыбкой, с приглаженными в кружок волосами, с пробором вдоль головы, горячий душой и кроткий сердцем» (Висковатов). Он увлеченно декламировал стихи и прозу, предлагал слушателям содержательные критические разборы прочитанного и пользовался большой популярностью у слушателей.

В те годы ему было около пятидесяти лет. Поэт и переводчик, «адепт» просветительского классицизма, он полемизировал с романтиками и «требовал гражданственности и героизма» в поэзии.

А. М. Миклашевский пишет: «…я еще живо помню, как на лекциях русской словесности заслуженный профессор Мерзляков принес к нам в класс только что вышедшее стихотворение Пушкина:

Буря мглою небо кроет,
Вихри снежные крутя,
и проч.

и как он, древний классик, разбирая это стихотворение, критиковал его, находя все уподобления невозможными, неестественными, и как все это бесило Лермонтова»…

Мерзляков не находил в творениях юного Лермонтова ничего примечательного. Тот же Миклашевский рассказывает: «Я не помню, конечно, какое именно стихотворение представил Лермонтов Мерзлякову; но через несколько дней, возвращая все наши сочинения на заданные темы, он, возвращая стихи Лермонтову, хотя и похвалил их, но прибавил только: «молодо-зелено», какой, впрочем, аттестации почти все наши сочинения удостаивались».

Тем не менее отрицать влияние Мерзлякова на юного поэта нельзя. Лермонтов, несомненно, знал сборники его стихов — «Подражания и переводы из греческих и латинских стихотворцев»(1825–1826) и «Песни и романсы» (1830). В ранней пьесе Лермонтова «Испанцы» встречаются заимствования из «Освобожденного Иерусалима» Торквато Тассо в переводе Мерзлякова.

Разумеется, Елизавета Алексеевна пригласила этого выдающегося преподавателя к себе в дом, чтобы он давал «Мишеньке» частные уроки. В личной беседе обаяние Мерзлякова раскрывалось особенно полно. Позднее, когда Мишенька был арестован за дерзкое стихотворение на смерть Пушкина, бабушка Арсеньева указала именно на Мерзлякова как на «корень всех зол»: «И зачем это я, на беду свою, еще брала Мерзлякова, чтоб учить Мишу литературе! Вот до чего он довел его».

Облик Мерзлякова, возможно, дополняет такой эпизод, рассказанный Дмитриевым («Мелочи из запаса моей памяти»). В приятельском кругу Мерзляков вдруг заговорил о своем одиночестве. Внезапно схватив мел на ломберном столе, он написал начало песни «Среди долины ровныя». Ему подали перо и бумагу. Он переписал начало и тут же закончил всю пьесу до конца.

Скончался он в июне 1830 года на даче, в Сокольниках, в скромном небольшом домике, пятидесяти двух лет от роду. «День был тихий, прекрасный, когда из небольшой церкви понесли поэта среди ясных сельских видов на Ваганьковское кладбище»…

Чтение Шекспира и мысли о драме

19 февраля 1829 года в Московском университетском благородном пансионе прошли экзамены. Лермонтов пишет из Москвы Марии Акимовне Шан-Гирей:

«Вакации приближаются и… прости! достопочтенный пансион. Но не думайте, чтобы я был рад оставить его, потому учение прекратится; нет! дома я заниматься буду еще более, нежели там…

Помните ли, милая тетенька, вы говорили, что наши актеры (московские) хуже петербургских. Как жалко, что вы не видали здесь «Игрока», трагедию «Разбойники». Вы бы иначе думали. Многие из петербургских господ соглашаются, что эти пьесы лучше идут, нежели там, и что Мочалов во многих местах превосходит Каратыгина».

Предпочитая Мочалова Каратыгину, Лермонтов разделял общее увлечение московской молодежи. С ним было связано имя Шиллера: роли Франца Моора, Дона Карлоса, Мортимера, Фердинанда. Многие студенты знали почти все роли Мочалова наизусть, особенно страстные монологи, обличавшие бездушие, корысть, лицемерие. Театр представлялся юному Лермонтову своеобразной «школой» возвышенных идеалов.

Он читает Шиллера — ив тетради 1829 года мы встречаем перевод сцены с тремя ведьмами из «Макбета» в переводе Шиллера. Впрочем, от Шекспира оставлено немного. Известно, что Шиллер не просто переводил «Макбета» — он его именно переделывал. В те годы было широко распространено мнение, что произведения Шекспира «уродливы» и не годятся для постановки в театре; их необходимо переписывать, чтобы представлять публике. Лермонтов с его интересом к английскому не был с этим согласен.

«Вступаюсь за честь Шекспира, — писал он своей тетушке Марии Акимовне. — Если он велик, то это в Гамлете; если он истинно Шекспир, этот гений необъемлемый, проникающий в сердце человека, в законы судьбы, оригинальный, то есть неподражаемый Шекспир — то это в Гамлете. Начну с того, что имеете вы перевод не с Шекспира, а перевод перековерканной пиесы Дюсиса, который, чтобы удовлетворить приторному вкусу французов, не умеющих обнять высокое, и глупым их правилам, переменил ход трагедии и выпустил множество характеристических сцен; эти переводы, к сожалению, играются у нас на театре. — Верно, в вашем Гамлете нет сцены могильщиков и других, коих я не запомню…»