Изменить стиль страницы

Поистине, как писал бабушкин внук:

Не говори: одним высоким
Я на земле воспламенён…
(«К***», 1830)

Разумеется, это земное, блаженных времён крепостного права, не имело у Лермонтова никакого отношения к той сильнейшей страсти, которой он жил.

Молодой поэт то трезво остерегает себя:

Страшись любви: она пройдёт,
Она мечтой твой ум встревожит,
Тоска по ней тебя убьёт,
Ничто воскреснуть не поможет.
(«Опасение», 1830);

то сознаёт своё полное бессилие перед тайной чувства, дарующего не только страдание, но и недолгое забытьё:

Как я хотел себя уверить,
Что не люблю её, хотел
Неизмеримое измерить,
Любви безбрежной дать предел.
Мгновенное пренебреженье
Её могущества опять
Мне доказало, что влеченье
Души нельзя нам побеждать;
Что цепь моя несокрушима,
Что мой теперешний покой
Лишь глас залётный херувима
Над сонной демонов толпой.
(«К себе», 1831)

Новая любовь — к Наталье Ивановой — была сильнее, чем прежняя, глубже, на этот раз серьёзно затронула всё его существо, мысли, мечты, надежды, потому что новый кумир показался поначалу идеалом. И лира его отозвалась на чувство серьёзнее, звучнее…

Одних песен оказалось недостаточно, чтобы понять и выразить всё, что творилось в душе, потребовалось предельно искренне и обнажённо высказаться ещё и в драме («Странный человек»).

Ожидание чудесного и то, чем ответила жизнь, — потревожило глубины души…

Лермонтов, уже в самом начале этой любви, в полной мере почувствовал её трагичность, — об этом честно сказано в стихотворении «Любил в начале жизни я…».

Однако чувство его было так сильно, что вскоре всколыхнуло душу ещё глубже, до самого дна, и вознесло до предельной её высоты: в большом стихотворении «1831-го июня 11 дня», по сути — философской поэме, слиты в единстве противоречий земля и небо, вечность и миг, грехи и святость, демоническое и ангельское, — Лермонтов обнажает всё своё сердце, высвечивает всю свою внутреннюю жизнь острой, трезвой и безоглядной мыслью. Есть там, среди удивительно зрелых для юноши неполных семнадцати лет стихов, и строки о любви, в которых Лермонтов сказался весь:

Тут был я счастлив… О, когда б я мог
Забыть, что незабвенно! женский взор!
Причину стольких слёз, безумств, тревог!
Другой владеет ею с давних пор,
И я другую с нежностью люблю,
Хочу любить, — и небеса молю
О новых муках; но в груди моей
Всё жив начальный призрак прежних дней.
…………………………………
Грядущее тревожит грудь мою.
Как жизнь я кончу, где душа моя
Блуждать осуждена, в каком краю
Любезные предметы встречу я?
Но кто меня любил, кто голос мой
Услышит и узнает? И с тоской
Я вижу, что любить, как я, — порок,
И вижу, что слабей любить не мог.
Не верят в мире многие любви
И тем счастливы; для иных она
Желанье, порождённое в крови,
Расстройство мозга иль виденье сна.
Я не могу любовь определить,
Но это страсть сильнейшая! — любить
Необходимость мне; и я любил
Всем напряжением душевных сил.
И отучить не мог меня обман;
Пустое сердце ныло без страстей,
И в глубине моих сердечных ран
Жила любовь, богиня юных дней;
Так в трещине развалин иногда
Берёза вырастает молода
И зелена, и взоры веселит,
И украшает сумрачный гранит.
И о судьбе её чужой пришлец
Жалеет. Беззащитно предана
Порыву бурь и зною, наконец
Увянет преждевременно она;
Но с корнем не исторгнет никогда
Мою берёзу вихрь: она тверда;
Так лишь в разбитом сердце может страсть
Иметь неограниченную власть.
Под ношей бытия не устаёт
И не хладеет гордая душа;
Судьба её так скоро не убьёт,
А лишь взбунтует; мщением дыша
Против непобедимой, много зла
Она свершить готова, хоть могла
Составить счастье тысячи людей:
С такой душой ты Бог или злодей…

В «Романсе к И…» (1831) невольное предсказание о себе и частью, а может, и вполне — оно сбылось:

Когда я унесу в чужбину
Под небо южной стороны
Мою жестокую кручину,
Мои обманчивые сны
И люди с злобой ядовитой
Осудят жизнь мою порой, —
Ты будешь ли моей защитой
Перед бесчувственной толпой?
О, будь!.. о! вспомни нашу младость,
Злословья жертву пощади,
Клянися в том! чтоб вовсе радость
Не умерла в моей груди,
Чтоб я сказал в земле изгнанья:
Есть сердце, лучших дней залог,
Где почтены мои страданья,
Где мир их очернить не мог.

Впрочем, это больше прекраснодушная надежда, — до того ли было в Курске «бесчувственному божеству» — Ивановой ставшей госпожой Обресковой, чтобы «защищать» кого-то встретившегося на пути? Однако, заметим, мужья и Натальи Ивановой, и Вареньки Лопухиной велели сжечь или сами сожгли все бумаги Лермонтова — письма и стихи…

Но вот — разрыв: «Всевышний произнёс свой приговор…» И Лермонтов не щадит ни себя, ни любимой:

Он знает, и Ему лишь можно знать,
Как нежно, пламенно любил я,
Как безответно всё, что мог отдать,
Тебе на жертву приносил я.
Во зло употребила ты права,
Приобретённые над мною,
И, мне польстив любовию сперва,
Ты изменила — Бог с тобою!
О нет! я б не решился проклянуть!
Всё для меня в тебе святое:
Волшебные глаза и эта грудь,
Где бьётся сердце молодое.
Я помню, сорвал я обманом раз
Цветок, хранивший яд страданья, —
С невинных уст твоих в прощальный час
Непринуждённое лобзанье;
Я знал: то не любовь — и перенёс;
Но отгадать не мог я тоже,
Что всех моих надежд, и мук, и слёз
Весёлый миг тебе дороже!
Будь счастлива несчастием моим
И, услыхав, что я страдаю,
Ты не томись раскаяньем пустым.
Прости! — вот всё, что я желаю…
(«К ***», 1831)