Изменить стиль страницы

«И поныне люблю…»

С десяти лет любовь ни на миг не покидала его, она только перешла с белокурой безымянной девочки на другую…

Никто, никто, никто не усладил
В изгнанье сём тоски мятежной!
Любить? — три раза я любил,
Любил три раза безнадежно.
(1830)

Это не столько стихотворение, сколько признание пятнадцатилетнего юноши, записанное стихом. Как бы ни были избиты образы изгнанья и тоски мятежной, но именно они точно определяют то, что у поэта на душе. Изгнанье — из родной семьи: ранним сиротством, отлучением от отца; из среды сверстников — зрелостью ума, тяжестью дум; из общества — силою таланта и резкой отличностью духа, внутреннего мира. Тоска же мятежная — первородное свойство его души, непокорство земному небесным в себе и, одновременно, небесному — земным своим естеством. Слишком ярок он душой, слишком могуч духом — ему тесны установленные светом рамки, чужда его самодовольная пустота. Какого уж тут ответа ждать в любви! Тут изначальная безнадёжность… с чем он, по младости лет, ещё не готов смириться.

Это четверостишие, по всей видимости, связано, кроме первых двух любовей — детской и отроческой, с увлечением Екатериной Сушковой. Черноокая, пышноволосая, с острым языком девушка, что была двумя годами старше Лермонтова, осталась к нему совершенно равнодушна, чего и не скрывала; её интересовали, возможно потехи ради (лето, Середниково, чем ещё особенно развлекаться?..), разве что стихи влюблённого Мишеля, который, если верить её запискам, чуть ли не ежедневно ими забрасывал кокетливую Катю.

Была ли это любовь или просто увлечение? Лермонтов и сам поначалу сомневается в своём чувстве:

……………………………………………
Я не люблю — зачем скрывать!
Однако же хоть день, хоть час
Ещё желал бы здесь пробыть,
Чтоб блеском этих чудных глаз
Души тревоги усмирить.
(«К Сушковой», 1830)

В нём больше уязвлённого самолюбия и безнадежности, нежели непосредственной любви. Стихи ещё скользят по поверхности, как слабые отражения неявного волнения чувства:

О, пусть холодность мне твой взор укажет,
Пусть он убьёт надежды и мечты
И всё, что в сердце возродила ты;
Душа моя тебе тогда лишь скажет:
                                    Благодарю!
(«Благодарю!», 1830)

Глубина страдания вполне проявляется только в «Нищем», но это лишь напрасная мольба об ответе, которая неизмеримо больше и сильнее, чем сама любовь:

Так я молил твоей любви
С слезами горькими, с тоскою;
Так чувства лучшие мои
Обмануты навек тобою!

В последующих «Стансах» (тот же 1830 год) уже догорает вечерняя заря несбывшейся любви, а вернее — надежды на душевное родство, на понимание, на преодоление одиночества:

Смеялась надо мною ты,
И я с презреньем отвечал —
С тех пор сердечной пустоты
Я уж ничем не заменял.
Ничто не сблизит больше нас,
Ничто мне не отдаст покой…
Хоть в сердце шепчет чудный глас:
Я не могу любить другой.
Я жертвовал другим страстям,
Но если первые мечты
Служить не могут снова нам —
То чем же их заменишь ты?..
Чем успокоишь жизнь мою.
Когда уж обратила в прах
Мои надежды в сём краю,
А может быть, и в небесах?..

В «Ночи» (1830) уже перегоревшая горечь, сознание того, что над его любовью посмеялась кокетка (впрочем, и неожиданная «забывчивость»: Лермонтов вдруг называет эту любовь — «первою»):

Возможно ль! первую любовь
Такою горечью облить;
Притворством взволновав мне кровь,
Хотеть насмешкой остудить?
Желал я на другой предмет
Излить огонь страстей своих.
Но память, слёзы первых лет!
Кто устоит противу них?

И, наконец, твёрдое прощание на дымящемся пепелище безнадёжной страсти-муки, чеканные, в отличие от недавних рыхловатых строк, стихи о том, что отжило в душе и ушло в прошлое — но осталось в памяти:

Я не люблю тебя; страстей
И мук умчался прежний сон;
Но образ твой в душе моей
Всё жив, хотя бессилен он;
Другим предавшися мечтам,
Я всё забыть его не мог;
Так храм оставленный — всё храм,
Кумир поверженный — всё Бог!
(1831)

В так называемом Сушковском цикле стихотворений отражаются множество состояний и оттенков любови как страдания, — она больше потребна юному одинокому сердцу вообще, она не возникла в естественной стихии взаимного влечения — и оттого излилась на первый попавшийся «предмет». Именно эта неполнота взаимности, точнее сказать — вопиющая дисгармония так мучительна для молодого Лермонтова, так невыносима, что ему кажется, будто она рушит все его

…надежды в сём краю,
А может быть, и в небесах?..

Любовь — условие его жизни, какие бы мучения ни приносила эта сильнейшая страсть. Впрочем, страсть в первоначальном значении и есть — мука.

Моя душа, я помню, с детских лет
Чудесного искала…
(«1831-го июня 11 дня»)

Чудесного он искал прежде всего в любви. Не это ли чудесное промелькнуло перед ним, десяти лет от роду, на Кавказе, в образе белокурой и голубоглазой — ангелоподобной — девочки и тут же исчезло, не оставив по себе даже её имени?..

Звуки небес в колыбельной матери над ним, трёхлетним младенцем («…то была песня, от которой я плакал») — спустя семь лет девочка без названья, ослепительная до слёз: чудесное, показавшись на миг, тут же скрывалось навсегда, продолжая жить с неизбывной силой в памяти сердца…

Когда в юношеском возрасте пришли новые любови, Лермонтов, повинуясь своему существу, опять искал повторения чуда, жаждал некоей предощущаемой и такой, казалось бы, возможной встречи с воображаемым идеалом, но… в конце концов находил лишь разочарование. Пока не понял раз и навсегда: небесное не живёт на земле.

Меж искомых страстей незаметно затесалось и другое, нечто весьма и весьма земное… — не знаю уж как насчёт души, но в лирике его не нашедшее себе ни малейшего отзвука. Биографом поэта П. К. Шугаевым оно, это земное, запечатлено вполне по-домашнему:

«Когда Мишенька стал подрастать и приближаться к юношескому возрасту, то бабушка стала держать в доме горничных, особенно молоденьких и красивых, чтобы Мишеньке не было скучно. Иногда некоторые из них были в интересном положении и тогда бабушка, узнав об этом, спешила выдавать их замуж за своих же крепостных крестьян по её выбору. Иногда бабушка делалась жестокою и неумолимою к провинившимся девушкам, отправляла их на тяжёлые работы, или выдавала замуж за самых плохих женихов, или даже совсем продавала кому-либо из помещиков <…> всё это шестьдесят-семьдесят лет тому назад, в блаженные времена крепостного права, было весьма обычным явлением…»