Изменить стиль страницы

Виссарион Белинский относил это, по сути итоговое в лирике поэта стихотворение, где «всё лермонтовское», к числу избраннейших.

Запечатлев «лирическое настоящее» — мгновение, душевное состояние, настроение, стихотворение «Выхожу один я на дорогу…», по замечанию филолога И. Роднянской, «тем не менее сплошь состоит из высокозначимых в лермонтовском мире эмблематичных слов, каждое из которых имеет долгую и изменчивую поэтическую историю. Это: „путь“ и „пустыня“ (странничество), „сладкий голос“ (песня), „тёмный дуб“ (один из образов блаженства) и т. д. А „голубое сиянье“! Оно своим происхождением — из „пространств синего эфира“ (поэма „Демон“)».

Одна из самых поразительных строк Лермонтова:

Спит земля в сиянье голубом…

Это сиянье голубое человек впервые воочию увидел из иллюминатора космического корабля, взлетев над землёй через сто с лишним лет после того, как оно открылось духовному взору Лермонтова. Поэт обладал объёмным, земным и космическим зрением — и разом видел и землю и небо, и кремнистый путь в пустыне и звёзды, говорящие друг с другом.

И. Роднянская пишет, что все эти прежние смысловые моменты лермонтовской лирики вступают в стихотворении «Выхожу один я на дорогу…» в новое трепетно-сложное соотношение: это — «тончайшая душевная вибрация, совмещающая восторг перед мирозданием с отчуждённостью от него, печальную безнадёжность с надеждой на сладостное чудо».

…По легенде, однажды пленному Шамилю прочли в переводе стихотворение «Выхожу один я на дорогу…». Имам спросил: кто это написал? Ему ответили: русский офицер, он воевал с нами на Кавказе. «Это пророк», — сказал Шамиль и поинтересовался, что стало с офицером. «Его убили», — был ответ. И, когда Шамиль узнал, что поэт убит не в бою с чеченцами, а — своими, он задумчиво сказал: «Богатая страна Россия»…

Стихотворение «Выхожу один я на дорогу…» вспоминает и Константин Леонтьев. Рассказывая в «Письмах с Афона» о своей монастырской жизни, он пишет знакомой:

«Есть у Лермонтова одно стихотворение, которое ты сама, я знаю, любишь… В нём надо изменить одну лишь строку (и, мне кажется, он сам изменил бы её со временем, если бы был жив), и тогда оно прекрасно выразит состояние моей души теперь. Без этого изменения, сознаюсь тебе, оно теперь было бы мне противно, ибо напомнило бы мне всё то, о чём я так рад забыть:

Выхожу один я на дорогу —
Сквозь туман кремнистый путь блестит.
Ночь тиха; пустыня внемлет Богу.
И звезда с звездою говорит…

Да! Для меня теперь жизнь на Афоне почти такова.

В последнем письме моём я говорил о том, что и в обителях, и в пустыне человек не может достичь полного спокойствия. Борьба и горе, ошибки и раскаяние не чужды ему нигде. Я говорил о той внутренней, духовной борьбе, которая есть удел каждого честного, убеждённого инока…»

Здесь важно, что первые четыре строки стихотворения Леонтьев напрямую соотносит с монастырём, с иноческой жизнью, с той пустыней, в которой и проходит духовная борьба в человеке. — Такова была и душа Лермонтова на излёте его судьбы.

Но что же за слова, которые Леонтьеву хочется изменить у Лермонтова, без чего стихотворение было бы ему «противно»? Тут для начала надо сказать, что на Афоне философ гостил, был ещё непостриженным — и рвался к полной перемене в жизни, к монашеству. Благой удел: «созерцание, беззаботность обо всём внешнем… по временам почти полное приблизительное спокойствие» — всё это было ему уже не по душе. И потому ему хотелось видеть в стихотворении другие слова:

Чтоб всю ночь, весь день мой слух лелея,
«Мне про Бога» сладкий голос пел…

Но мало ли кто и как хочет подправить стихи под себя!..

Да и поэт вряд ли бы стал изменять что-либо в своём совершенном творении.

И не о Боге ли говорит строка, которую хотел изменить Леонтьев?

Про любовь мне сладкий голос пел…

Ведь кто поёт, Лермонтов не уточняет. Женщина?.. А может, ангел?..

Бог есть любовь…

Здесь косвенно прослеживается совсем другое: Леонтьев, похоже, точно угадал, что ожидало бы Лермонтова дальше в жизни, останься он в ней. — Перерождение, духовный подвиг!..

«Что бы вышло из Лермонтова? — спрашивал себя Розанов. — За Пушкиным он поднимался неизмеримо более сильною птицею… Лермонтов был совершенно необыкновенен, „не мы“. Совершенно нов, неожидан, „не предсказан“ — деловая натура его в размеры слова не уместилась бы. Но тогда куда же? Мне он представляется духовным вождём народа. Решусь сказать дерзость — он ушёл бы в путь Серафима Саровского».

И ещё его слова:

«Лермонтов был чистая, ответственная душа. Он знал долг и дал бы долг. Но как великий поэт. Он дал бы канон любви и мудрости. По многим, многим приметам он начал выводить „Священную книгу России“».

Удел пророка

Провожая Лермонтова на Кавказ, Владимир Одоевский подарил ему записную книжку и надписал: «Поэту Лермонтову даётся сия моя старая и любимая книга с тем, чтобы он возвратил мне её сам, и всю исписанную».

В этой надписи — и пожелание, чтобы друг уцелел на войне, и надежда увидеть его новые прекрасные стихи.

Сам Лермонтов вернуть Одоевскому записную книжку не смог — это сделал его родственник А. Хастатов в 1843 году.

И всю книжку поэт не исписал — не успел…

…И в последние встречи, и прежде они спорили друг с другом о религии. Не потому ли Одоевский, в напутствие поэту, записал в той же книжке слова из Евангелия: «Держитеся любове, ревнуйте же к дарам духовным да пророчествуете. Любовь николи отпадает».

Словно бы в ответ ему Лермонтов и написал стихотворение «Пророк». Оно осталось последним в записной книжке, дальше чистые листы…

С тех пор как вечный судия
Мне дал всеведенье пророка,
В очах людей читаю я
Страницы злобы и порока.

Лермонтов начинает там, где закончил Пушкин. Если пушкинский поэт-пророк отправляется в путь, чтобы «глаголом жечь сердца людей», лермонтовский — этот путь уже прошёл:

Провозглашать я стал любви
И правды чистые ученья:
В меня все ближние мои
Бросали бешено каменья.

«Ближним», «толпе» пророк не нужен, и кроме ненависти он ничего не вызывает в них. Народ глух и сердца очерствели, закаменели — глагол их не жжёт…

Посыпал пеплом я главу,
Из городов бежал я нищий,
И вот в пустыне я живу,
Как птицы, даром Божьей пищи.

Поэт отвергнут людьми — но не землёй, не мирозданием, не Богом:

Завет предвечного храня,
Мне тварь покорна там земная;
И звёзды слушают меня,
Лучами радостно играя.

Земля и небо слушают того, кто за любовь и правду изгнан людьми.

…Тут вспоминается, как в пустыне Антонию Великому повиновались львы, как к лесной избушке «убогого Серафима» слетались птицы и дикие медведи приходили полакомиться из рук хлебной корочкой.

«Тварь земная» чуяла святость и безропотно покорялась ей…

А вот люди это чутьё сильно поутратили: