Изменить стиль страницы

Это — о Слове, о рае — и жизни, и искусства!..

Созвучье слов живых — это и есть воплощённое Слово, Бог-Слово; только Он дарует истинную жизнь и разрешает всё горестное и печальное в ней. (Разумеется, выражение «святая прелесть» далеко от верности христианским канонам: слишком земное — и Лермонтов как православный человек наверняка это понимал, однако он всегда был внутренне свободен и всегда был свободен в творчестве; да и «силой благодатной» всё перекрывается…)

Совсем немного слов, обычных, простых в этой «елейной мелодии надежды, примирения и блаженства в жизни жизнью» (как определил это стихотворение Белинский), но какое безмерное, сияющее пространство очищающей радости открывается и захватывает тебя, врачуя душу!..

Поразительно, более сорока композиторов положили на музыку этот, необыкновенной теплоты, поэтический шедевр Лермонтова, в скором времени вошедший в народный песенный репертуар…

И второе стихотворение, написанное в том же 1840 году:

Есть речи — значенье
Темно иль ничтожно,
Но им без волненья
Внимать невозможно.
Как полны их звуки
Безумством желанья!
В них слёзы разлуки,
В них трепет свиданья.
Не встретит ответа
Средь шума мирского
Из пламя и света
Рождённое слово;
Но в храме, средь боя
И где я ни буду,
Услышав, его я
Узнаю повсюду.
Не кончив молитвы.
На звук тот отвечу,
И брошусь из битвы
Ему я навстречу.

Это уже не молитва, но для поэта — сильнее молитвы и жарче, властительнее битвы (коль скоро на звук речей он тут же бросится навстречу — а в сече, как потом показала Кавказская война, Лермонтов был яр и безудержен, — но, видно, зная себя, знал и то, о чём говорил в стихотворении).

Что же это за власть такая?.. Разгадка, наверное, в звуках, в звучании, напеве, в музыке этих речей. Важны не слова — важна погудка, — словно соглашается с этим русская поговорка. Однако другая утверждает: важны слова, а не погудка. Так что правда, наверное, где-то посредине… Мысль — значение принадлежит скорее небу, чем земле: логос, слово; а вот звуки — напев, мелодия, голос — конечно, принадлежат земле.

Но Лермонтов совершенно точно определяет то, что всего сильнее на него действует: из пламя и света рождённое слово. Пламя — земное; свет — небесное. То, что зарождается — и поёт, и звучит, и греет, и светит в соединении этих двух родственных ему стихий, то и больше всего властно над его душой.

Эта тема давно тревожила поэта, да по неуловимости своей не давалась слову: дважды, начиная с 1832 года он набрасывал стихотворение и только с третьей попытки, на волне зрелого вдохновения да ещё и влюблённости, наконец выразил словом всё, что хотел сказать.

Сохранилось воспоминание Ивана Панаева о том, как Лермонтов «раз утром» приехал к Краевскому и прочёл ему новое стихотворение.

«— Ну что, годится?

— Ещё бы! Дивная вещь! — отвечал Краевский. — Превосходно, но тут есть в одном стихе маленький грамматический промах, неправильность…

— Что такое? — спросил с беспокойством Лермонтов.

— Из пламя и света Рождённое слово… Это неправильно, не так, — возразил Краевский, — по-настоящему, по грамматике, надо сказать из пламени и света…

— Да если этот пламень не укладывается в стих? Это вздор, ничего, — ведь поэты позволяют себе разные поэтические вольности — и у Пушкина их много… Однако… (Лермонтов на минуту задумался)… дай-ка я попробую переделать этот стих.

Он взял листок со стихами, подошёл к высокому фантастическому столу с выемкой, обмакнул перо и задумался.

Так прошло минут пять. Мы молчали.

Наконец Лермонтов бросил с досадой перо и сказал:

— Нет, ничего нейдёт в голову. Печатай так, как есть. Сойдёт с рук…»

Этот случай описан не раз, но, наверное, всегда — со слов Панаева, прямого свидетеля (насколько мемуарист точен, бог весть!). При всей условности записанного по памяти разговора это один из редчайших эпизодов, когда мы видим Лермонтова непосредственно за сочинительством. «Ничего в голову нейдёт» — это вряд ли; за пять минут много чего могло в голову прийти, да всё не по душе, верно, было. «Сойдёт с рук» — если так и сказал, то небрежная светская шутка.

Тут, конечно, отнюдь не слабость сочинителя: подумаешь, задача — уложить слово в стих. Тут нечто другое. Глубокое — из самой глубины творческой интуиции и чувства слова. Грамматика, она тоже создавалась людьми: что это, как не условленные правила речи. Формально Краевский прав; но ведь из пламени, по идее, должно происходить от слова пламень, а не пламя. Суффикс мен в этом слове явно более позднего происхождения, чем слова пламя, поломя, полымя, произошедшие от старославянского пламы. В словаре Даля есть выражение: дом пламем горит… Наверняка в древнем русском речевом обиходе имелось и слово пламь. Оно вполне естественно в свободной и прихотливой народной речи, а мягкий знак — ь — в нём словно рисует живую материю пляшущего, изменчивого огня, его огненную плоть.

В те пять минут, что Лермонтов в задумчивости стоял с пером у высокого фантастического стола, чутьё его не обмануло: из пламя — тоже верно, тоже грамматически правильно. Древнее, исконнее, глубже — и живой огонь горит в слове!..

«А море Чёрное шумит не умолкая…»

Проникновенное чувство слова ли, человека ли, хода времён, всё это было свойственно Лермонтову от рождения и с годами становилось только живее, тоньше, глубже и обострённее. Совсем недолго знал он сосланного на Кавказ поэта Александра Одоевского, но, по свидетельству товарищей декабриста, оставил в своём стихотворении самый верный его душевный облик. От стихотворения «Памяти А. И. Одоевского» исходят чистый, умиротворённый свет, тихая, просветлённая надмирная музыка, хотя никакой в нём мистики, всё — земное: видимо, таким и был в жизни этот человек, которого

И свет не пощадил — и Бог не спас!

У Лермонтова в характере всё находили злобу и язвительность — но где же это, когда он вспоминает Одоевского?..

Но до конца среди волнений трудных,
В толпе людской и средь пустынь безлюдных
В нём тихий пламень чувства не угас:
Он сохранил и блеск лазурных глаз,
И звонкий смех, и речь живую,
И веру гордую в людей и жизнь иную.

А далее стихотворение просто дышит сияющей, умиротворяющей любовью:

Но он погиб далёко от друзей!..
Мир сердцу твоему, мой милый Саша!
Покрытое землёй чужих полей,
Пусть тихо спит оно, как дружба наша
В немом кладбище памяти моей!
Ты умер, как и многие, без шума.
Но с твёрдостью. Таинственная дума
Ещё блуждала на челе твоём,
Когда глаза закрылись вечным сном;
И то, что ты сказал перед кончиной,
Из слушавших тебя не понял ни единый…