Изменить стиль страницы

Так что со "двором" у Василия Кирилловича были отношения, не внушающие опасений. Но Волынский… это другое дело.

Тредиаковский перепоясал шпагу, закутался в убогую шубенку и, попрощавшись с Варей и Сеней, сел в ожидающие сани.

Быстрая езда, прекрасная дорога, лунная ночь — все содействовало мечтательному настроению.

Тредиаковский погрузился в задумчивость.

Сани быстро неслись. Вдруг он поднял голову. Они проезжали мимо Тайной канцелярии.

— Куда ж ты везешь меня? — с изумлением спросил Василий Кириллович.

Криницын расхохотался в ответ.

— К его превосходительству кабинет-министру Волынскому, — промолвил он. — Что, не ожидали?

Сердце Василия Кирилловича похолодело.

— Почто же ты, как несмышленый мальчишка, шутил надо мной? — гневно произнес он. — И как ты осмелился на это, ты — молокосос!..

— Не извольте лаяться, — ответил обиженный кадет, — в должное время вы получите объяснение. А едем мы теперь на слоновый двор, где его превосходительство маскарадом занимается.

Тредиаковский поплотнее укутался в свою шубенку и замолчал.

Но вот и слоновый двор близ Летнего сада.

Через просторный двор, огороженный высоким частоколом, они вошли в дом.

Оставив в первой комнате Тредиаковского, Криницын прошел в следующую, откуда доносились резкие голоса.

Это Волынский, вызвав всех досмотрщиков слонов, давал им известные инструкции, а они в свою очередь возражали ему. Заведовал слонами перс Ага-Садык с помощником, арабом Мершарифом. Плохо понимая русскую речь, они наперебой на каждом слове прерывали Волынского.

Главной заботой Аги-Садыка было сохранение здоровья слонов. В этом он полагал все свое назначение. Все остальное он понимал очень туго. И когда Волынский объяснял ему то участие, которое слоны должны принять в предстоящих празднествах, он жаловался на то, что слонам холодно и им мало отпускается корму.

Этот разговор все больше и больше раздражал Волынского.

Но вот Василий Кириллович услышал гневный окрик кабинет-министра, дверь с силой распахнулась, и на пороге показалась высокая стройная фигура Артемия Петровича.

Ужас объял Тредиаковского при виде искаженного бешенством лица Волынского.

"Вот где моя гибель", — пронеслось в его голове, и он низко и униженно поклонился.

— А, это ты! — гневно закричал Волынский. — Тебя-то мне и надо, пасквилянт!

— Ваше превосходительство, — дрожащим голосом начал Тредиаковский. — Ваше превосходительство, пощадите. Я мирный ученый, я российский пиит, я всегда с достодолжным усердием исполнял приказы вашего превосходительства.

Не слушая его, Артемий Петрович угрожающе шагнул к нему.

— Ваше превосходительство, — дрожа от страха, продолжал Тредиаковский, — не обижайте меня. Находясь под высоким покровительством его светлости…

— А-а! — хриплым голосом закричал Волынский. — Ты находишься под высоким покровительством его светлости и потому думаешь, что можешь других в шуты рядить!

— Ваше превосходительство! — воскликнул в ужасе Тредиаковский, закрывая лицо руками.

— Так вот же тебе твое покровительство, — и с этими словами Волынский нанес тяжелый удар по лицу Василия Кирилловича, которое он закрывал руками.

Удар был настолько силен, что Тредиаковский пошатнулся.

Когда он пришел в себя, Волынского уже не было в комнате.

Над ним стоял Криницын. В правом ухе у Василия Кирилловича шумело, левый глаз затек. Он плохо понимал случившееся.

Но Криницын сразу напомнил ему о действительности. Он поставил его на ноги и приказал идти к полковнику архитектору Еропкину за указаниями.

Полковник Еропкин был тут же, на слоновом дворе. Перевязав кое-как платком глаз, держась рукой за правое ухо, Тредиаковский прошел к Еропкину.

Еропкин был занят над каким-то чертежом. Не поднимая от него головы, он коротко спросил:

— Пиит Тредиаковский?

— Да, — чуть слышно ответил Василий Кириллович.

— Ну, так вот, господин пиит, — тем же тоном продолжал Еропкин, — изволь написать на сих же днях курьезное приветствие по случаю свадьбы шута-квасника князя Голицына с Бужениновой. Сам знаешь как, дабы было и смехотворно, и соответственно… Понял?

— Сиречь эпиталаму? — уныло произнес Тредиаковский.

— Ну, уж это черт вас знает что, а мне валандаться с тобою недосуг. Артемий Петрович разберет. Понял? Ну, вот и все, а теперь можешь убираться, — закончил Еропкин.

Тредиаковский низко опустил голову, поклонился и вышел. Униженный возвращался домой Тредиаковский. Денег у него не было, было жутко идти по пустынным улицам, а путь был немалый.

Он тяжело шагал, не раз останавливался, и слезы застилали его глаза.

Глубокой ночью вернулся он домой. Варенька и Сеня, удрученные и подавленные его рассказом, до самого позднего зимнего восхода солнца успокаивали его и возились с ним, ставя припарки и давая пить липовый цвет.

XIX

У КОМАНДИРА ИЗМАЙЛОВСКОГО ПОЛКА

Когда на приеме у императрицы старый боярин Кузовин обвинял Бранта и был помилован, командир Измайловского полка, барон Густав Бирон пропустил мимо ушей подробности дела. В эти минуты он всецело был занят собою. Любовь к прекрасной Якобине так овладела им, что жизнь без нее казалась ему невозможной. Хотя Менгден и высказывала ему все знаки своего расположения, но последнее слово еще не было сказано, и вот в этот день наконец, решилась его судьба.

Робко краснея, в ответ на его пламенные мольбы юная Якобина шепнула ему: "Да".

Весь мир исчез из глаз бравого генерала. Что ему какой-то Брант, странный и смешной боярин, его страшный брат и даже сама императрица…

Не обратил он и должного внимания на вмешательство Волынского. Он был как в тумане.

Но когда он получил повторный приказ герцога немедленно доставить в Тайную канцелярию сержанта вверенного ему полка Павла Астафьева, обвиняемого в государственном преступлении, в вооруженном сопротивлении исполнителю монаршей воли, майору Бранту, он сразу вспомнил это дело.

Он вспомнил все, что говорил ему перед своим арестом Астафьев про Кочкарева, Кузовина и майора Бранта. Хотя голова его работала и тяжело, но при помощи Розенберга он понял, чего стоило вмешательство Волынского сержанту и Кочкареву.

В указе брата было упомянуто, что дворянин Кочкарев уже предан в распоряжение Тайной канцелярии.

Этот указ глубоко поразил барона. Каждый рядовой его полка, каждый офицер были ему дороги. Он знал их всех по фамилиям, по именам, знал достоинства и недостатки каждого и скорее готов был наказать провинившегося своим судом, но только не выдавать его из полка, а особенно в Тайную канцелярию, к которой он питал инстинктивное отвращение, а ее начальника презирал от всей души.

С самого первого указа герцога, относительно молодого Астафьева, барон решил не выдавать его в Тайную канцелярию.

Он подробно и откровенно расспросил обо всем своего сержанта. Павлуша совершенно правдиво передал ему случившееся.

Сам безукоризненно правдивый и доверчивый, хорошо зная дух и характер своих офицеров, среди которых он неустанно насаждал рыцарские понятия, генерал не усомнился ни в одном слове Астафьева и в душе одобрил его поведение, тем более что о Бранте и он сам слышал кое-что нелестное.

Но, не имея возможности игнорировать приказание Бирона и видя в поступке молодого сержанта все же нарушение дисциплины, он ограничился тем, что "вперед до особого расследования" посадил Павлушу под арест на гауптвахту.

Но второй указ со ссылкой на волю императрицы делал его совершенно беспомощным.

Воля государыни должна была быть исполнена во всяком случае, и притом немедленно. Это понимали и барон, и его умный секретарь. Оставалось одно: обратиться лично к герцогу и просить его замять дело.

"Ведь не зверь же, в самом деле, Эрнест, — думал Густав, — если у него не хватает немного сердца, то голова-то у него в порядке. Он не может не понять, что проступок молодого офицера не представляет государственной измены и заслуживает снисходительного к себе отношения".