Случалось, очередной стукач капнет замполиту: вчера наблюдал Стельмаха, выходившего из гадючника, то есть из барака, в котором жили вольнонаемные, преимущественно — женщины… Получив «сигнал», замполит рекомендовал командиру эскадрильи: надо бы Стельмаха к полетам не допускать… А командир — четыреста тринадцать боевых вылетов, одиннадцать лично сбитых и шесть — в группе: — «Как объявим? Сформулируй, комиссар».
Отстраняли Стельмаха от полетов или не отстраняли — бывало и так и этак — не суть, главное — эта возня на пользу ему, понятно, не шла и любви к нему не прибавляла, уважению не способствовала.
Озверев от постоянного прополаскивания мозгов, к великому изумлению всего честного народа, Леха попросил слова на очередном партийном собрании. Был он не из речистых, обычно от публичных выступлений уклонялся, а тут потянул руку — разрешите сказать?!
— Меня интересует, что?.. Товарищ подполковник, когда на войне комиссарствовал он — нормально… Два боевика горбом заработал, правильно я говорю? А теперь… за месяц — шесть че и пять минут налет, в следующем — пять че двадцать и на чем? Все больше на У-2: на полигон и обратно… Получается, пятую норму налетывает… Но извините, если человек за харчи старается, меня такой ведущий на подвиги не вдохновит! Что за пример молодым? Такой замполит, я считаю, нам не нужен…
Стельмаха за это выступление, конечно, осудили и в протокол записали: зазнайство, чванство, утрата политического чутья и много чего еще. На другой день позвали в политотдел, дали понять: надо, парень, покаяться. Сболтнул, не подумал… извините. Отделаешься не больше, чем выговором. Политотделу не резон было статистику по взысканиям портить. Но Леха каяться не стал и все пытался объяснить, что нелетающий комиссар не может пользоваться авторитетом у летчиков, выходит пользы от него для службы никакой, скорее — вред.
Пока длилась экзекуция в политотделе, Алексей Васильевич стоял перед столом, покрытым красной скатертью, кое-где подпорченной чернильными пятнами, а члены парткомиссий сидели напротив него. В конце концов сидящие посовещались и объявили: исключить из рядов. Когда приговор дочитали до конца, с места поднялся главный, протянул руку и велел:
— Давай.
— Чего давать? — не сообразил Леха.
— Не прикидывайся дурачком… билет выкладывай.
В голове у Лехи что-то замкнулось, как тогда над Ладогой, когда во время воздушного боя у него отсоединился шланг подачи кислорода, и небо пошло расплываться красными пятнами, Леха что-то орал, проваливался, не понимая куда и едва соображал, где свои и где чужие… И теперь, сам того не ожидая, он заорал, уставившись в круглое, гладко выбритое лицо самого главного:
— А ты мне его давал, морда? — стол под красной скатертью скрутил штопорную бочку. — Молчишь, оратор?! И правильно! Тут ты не при чем, мне билет на Ладоге сам Кузнецов вручал… — и Леха расставил указательный и безымянный пальцы на полный разворот и, выставляя фигу за фигой, пустил руку по столу вприскочку:
— Вот тебе, не билет, вот! Понял, козел!?
Его незамедлительно отправили под арест — «за некорректное поведение в обществе старших офицеров». Но тем дело не кончилось. На второй день Алексея Васильевича вызвал начальник штаба и приказал ехать в округ. «В 14.30 тебе надлежит явиться в сто шестой кабинет, у Плахова, как сказано в телефонограмме, — начштаба улыбнулся, — есть вопросы».
Недоумевая, что от него может быть нужно там — в общевойсковом штабе — Алексей Васильевич отправился в путь и точно в половине третьего постучал в двери сто шестого кабинета. Услыхав глуховатое «пойдите», он стремительно перешагнул порог и успел разглядеть: за пустым, просторным столом — генерал, пожилой, лысый, на выпирающих скулах заметен загар. «Похоже, татарин, — подумал Алексей Васильевич и смутился: это было не в его правилах обращать внимание на национальную принадлежность людей, с которыми сводила судьба. Генерал велел сесть и сказал:
— Обстоятельства случившегося мне известны. Доложили. Будь любезен объяснять дело, без «он сказал, а тогда я сказал…» и так далее. Суть докладывай. И коротко. Понял?
— Так точно. Понял.
Он не спешил начинать, пытаясь угадать, чего от него идет собеседник, вглядывался в его лицо, следил за руками.
— Так в чем причина конфликта? Именно — причина.
— Нелетающие политработники, я считаю, авиации не нужны. Они только дискредитируют идею политического обеспечения боевой подготовки. В воздушном бою нужен личный пример…
— Понятно. И ты думаешь, что я, например, не мог бы возглавить политотдел вашей гвардейской дивизии?
— Судя по вашим погонам и по впечатлению, которое вы производите… хотя бы тем, что не орете на меня, вы и сами на такую должность не согласитесь.
— Так, так… А что бы ты сказал товарищу Сталину, спроси он тебя о нелетающих комиссарах?
— Какому Сталину — самому или Василию?
— Самому.
— Если он находит, что комиссары в принципе необходимы, в чем я лично не уверен, прикажите учить из летчиков. Для начала на краткосрочных курсах. Толкового пилотягу вполне можно за каких-нибудь шесть месяцев натаскать. И — вперед!
Визит закончился неожиданно мирно. Генерал, отпуская Алексея Васильевича, заметил вполне дружественно:
— Ваш взгляд на проблему мне импонирует, а вот о стиле вашего поведения при разбирательстве, так сказать, конфликтной ситуации, я этого сказать не могу… Досидеть придется… А что касается партийного взыскания, погорячились товарищи…
В комнату к отцу вошла Лена, и Алексей Васильевич разом отключился от своих мыслей.
— Адельфан принял, дед? Только не ври, я тебя умоляю…
— Естественно!
— Что — естественно? Принял или не принимал?
— Почему ты такая агрессивная, Лен, ничего же не случилось.
— Когда случится, адельфан уже не поможет, так что давай, не темни.
И это был, так оказать, мирный вариант Лениного вмешательства в отцовскую жизнь, а ведь случалось и так — едва переступив порог, Лена кричала:
— Дед! Где дед? Куда опять его черти понесли?
— Он пошел на рынок, — тараща глаза, докладывал Тимоша, — не надо так кричать, мама. Дед сперва писал, потом говорит: «Тимоха, командуй парадом и карауль дом, я — трусцой на рынок…»
— Взбеситься можно! Старому дураку покой нужен, полеживать полагается, а не по рынкам таскаться.
— Не ругай деда, ма, он же такой хороший…
— Золотой, замечательный! Лучше не бывает! А ты чего рот раскрыл? Наказанье мое.
У Лены были свои заботы и главная из всех — неустроенная личная жизнь, что, наверное, и делало ее такой жестко агрессивной. Всех мужиков на свете Лена в глубине души считала своими врагами и тяготилась этим несправедливым ощущением. А как укоротить себя не знала Лена, да и одна ли она?..
Алексей Васильевич неспешно шагал к рынку и вспоминал как выглядели эти улицы, переулки, дома прежде — до Тимоши, до Лены, когда сам он пребывал еще в щенячьих летах. Стадиона тогда и в помине не было и большие дома еще не выросли, по обеим сторонам шоссе стоял настоящий лес. А там, где летом соорудили малую спортивную арену, поблескивал круглый, словно циркулем очерченный пруд. Пруд был мелким и, когда не покрывался ряской, вода просвечивала, как стекло. На песчаном дне можно было разглядеть каждый камушек, всякий осколок. Впрочем, мусора на дне было в те годы совсем мало. Маленького Лешу водили сюда гулять. Ему нравилось разглядывать желтое дно, снующих в прозрачной воде рыбок и воображать себя моряком. В тот день, едва ступив на тесовые мостки — с них окрестные бабы полоскали обычно белье — Леша заметил на желтом дне что-то белое, вроде меховое… Вообще-то он уже слыхал — едва народившихся котят топят. И это считается в порядке вещей. Но одно дело — знать, а вот увидеть собственными глазами — совсем другое. Странно, пожилой человек, прошедший сквозь большую войну, повидавший на своем веку столько людских смертей с горечью и ощущением вины вспоминал тех крошечных утопленников со дна круглого прудика.