Изменить стиль страницы

Неслышно вошла Елена Александровна, с укором посмотрела на Алексея Алексеевича, тоже поднявшегося с кресла и стоявшего против Аполлона Игнатьевича в напряженно-виноватой позе. Заметив жену, Барковский как-то сразу остыл, "выключился". И сказал вполне добродушным тоном:

– Знакомьтесь – моя жена, Елена Александровна. А это, Елочка, Алексей Алексеевич Дуплянский, а не Грачев и не Гусев. И вовсе он не коллекционер, как ты почему-то решила, а знаменитый летчик. – И обратился к Алексею Алексеевичу: – Вашего Хабарова с места трогать нельзя и не нужно. Я лично не только не стану способствовать подобной афере, но всячески воспротивлюсь, даже если на меня будут давить все министры на свете. А теперь, Алексей Алексеевич, надеюсь, вы не откажете в удовольствии мне и Елене Александровне и выпьете с нами чашечку чаю?

– Право, как-то даже неловко… – сказал Алексей Алексеевич, – незваный ворвался в дом, разволновал вас и еще чай пить…

– Ворвались? Ладно, если желаете, так и будем считать – ворвались. Пожалуйста. Но теперь, так или иначе, вы же все равно здесь! Разволновали? Допустим, но это не так страшно. Как вы думаете, почему я до сих пор живой, работаю и кому-то еще нужен? Только потому, что постоянно волнуюсь. И вам рекомендую – волнуйтесь! Раз я волнуюсь, значит существую. Может быть, вас смущает чай? Но мы можем попросить Елену Александровну, и, я надеюсь, она отыщет в своих резервах по рюмочке коньячка, того самого коньячка, который в тридцатые годы авиационные механики не пили. Я продолжаю настаивать – не пили!

От профессора Алексей Алексеевич вернулся в двенадцатом часу. Его расстроила эта идиллическая супружеская пара, трогательно называвшая друг друга Поль и Елочка, не скрывавшая перед ним, посторонним, своей приязни, нежности, какого-то наивного умиления; и невольным укором прозвучали слова Барковского о пользе волнения, и мимолетное упоминание о неукротимой деятельности профессора тоже задело Алексея Алексеевича. И может быть, самое большое впечатление произвел молодой, неподдельный задор Аполлона Игнатьевича.

Пока Алексей Алексеевич ехал домой, в свою пустую, одинокую квартиру, ему вспомнился давний разговор с одним старым другом. Друг говорил тогда:

– Эх, Алеша, Алеша, как я тебе завидую. Такой, знаешь, хорошей белой завистью. – Незадолго перед тем друг расстался с женой, и завидовал он семейному миру Алексея Алексеевича.

– Врешь, Костя, – возразил Алексей Алексеевич, – белой зависти не бывает… Не надо ханжить – от жены ты сам сбежал…

Давно это было. Не осталось в живых ни жены, ни старого друга, и сам он, Алексей Алексеевич, давно, как говорится, не у дел, в стороне от забот и хлопот.

"Может, правда начать марки собирать? Или значки? Все-таки занятие", – подумал Алексей Алексеевич, отпирая дверь.

Примерно в это же время в больницу к доктору Вартенесяну привезли тракториста с проломленным черепом. Бегло осмотрев пострадавшего, Вартенесян распорядился:

– Быстро на стол. Вызовите Клавдию Георгиевну. Приготовьте кровь.

Он мылся торопливо, недовольно хмурил густые брови, испытывая неисчезающее чувство раздражения…

Прошло минут десять, и они сошлись над операционным столом: Вартенесян, Пажина, хирургическая сестра.

– Ну хорош! – сказал Вартенесян, кивнув на пострадавшего. – Декомпрессию надо делать пошире.

– Пульс пятьдесят в минуту, – сказала сестра.

– Люеровские щипцы положила? – спросила Клавдия Георгиевна.

Начав операцию и постепенно успокаиваясь, Вартенесян спросил:

– Новокаин смотрела? От какого числа?

Он работал тщательно и несуетливо, упорно заставляя себя думать только о деле, только о том, что надо было исполнять сейчас, сию минуту. Исход? Исход его не должен был отвлекать от дела. Он видел слишком много разных исходов…

– Рана кровит. Не вижу осколков. Суши, Клава, суши как следует… Должны быть еще…

– Отсос приготовила? – спросила Клавдия Георгиевна у сестры.

– Отсос готов.

– Пульс, пульс и давлэние говори! Почему не сладишь, – и Вартенесян выругался. Операция давалась тяжело.

Дела тракториста были плохи. Рану заливало, и Вартенесяну никак не удавалось остановить кровотечение…

– Налаживай струйное пэрэливание, Клава. Внутримышечно – кофеин…

– Слушай, Сурен, может, сделать трахеотомию…

– Не паникуй раньше врэмэни…

Они работали, все отчетливее понимая, что усилия их напрасны. Парень еле тлел, поддерживаемый искусственным дыханием.

– Попробовать прямое? – сказал Вартенесян.

– Все. Экзитус, – тихо откликнулась Клавдия Георгиевна.

Был уже третий час ночи, когда измочаленный, ссутулившийся, разом постаревший Вартенесян вышел из операционной. Черной тенью метнулась к нему закутанная в платок женщина, маленькая, хрупкая. Он не разобрал – молодая, старая, хороша ли собой или безобразна. Все это не имело никакого значения.

Вартенесян молча развел руками и только горестно покачал крупной седеющей головой.

И тогда по всей больнице раздался далее не крик, а вопль – высокий, вибрирующий, животный.

Женщина будто захлебнулась собственным голосом, умолкла, едва справилась с удушием, стиснувшим ей горло, и еще пронзительнее закричала:

– Зарезали… Убили Николашку. Доктора убили… – и выругалась тяжелыми, мужскими словами.

Понимая, что он говорит совсем не то, что должен, что полагается, что всегда говорят в подобных обстоятельствах, Вартенесян произнес очень тихо:

– Стыдно такие слова говорить… Не тэпэрь кричать надо, а тогда, когда он пьянствовать уходил… Маладой такой… Красивый… Пачему молчала? Пачему не держала? Пачему? Доктора, говоришь, виноваты? Нет. Водка виновата, – и он пошел по коридору, ни разу не оглянувшись, не замедлив шага.

Женщина сразу умолкла и только нервно вздрагивала, будто все ее тело терзал нервный тик.

Утром Хабаров был хмурый. Его разбудил ночной крик, и до самого света он уже не заснул. На обычный вопрос Клавдии Георгиевны: "Как дела?" – ответил мрачно:

– Плохо жизнь устроена: живешь временно, умираешь навсегда.

Сначала Клавдия Георгиевна растерялась, но, сообразив, что Хабаров не мог не слышать ночного переполоха, сказала с жесткой усмешкой:

– Так! Значит, в философию ударились? Немедленно прекратите, Хабаров!

– Почему? Разве мои дела так плохи?

– С чего вы взяли, что ваши дела плохи?

– А иначе чего бы вам сердиться, доктор?..

– Как только не стыдно панике поддаваться. Вы же умный, сильный, волевой человек, Виктор Михайлович. Воля… – Клавдия Георгиевна хотела сказать что-то еще, но Хабаров решительно перебил ее:

– Однажды вы просили меня не пылить ненужными словами. Верно? А теперь я прошу: не надо! Что вы знаете, Клавдия Георгиевна, про волю и кто вообще знает чего-нибудь всерьез? Воля – это мысль, переходящая в действие. Но как прикажете действовать мне? Вот сейчас, здесь? А коли не действовать, тогда нечего и болтать про волю. Если бы вы мне хоть какие-нибудь восстановительные или, как их назвать, упражнения назначили, физкультуру лечебную прописали, тогда бы я знал, как ломать боль… А так что – одни уколы. Вчера мне пятнадцать шприцев вкатали! Это не считая того, что каждые два часа Тамара еще кровь берет…

Клавдия Георгиевна понимала – он устал, устал от неподвижности, болей, ожидания, но что она могла сделать – кости срастаются не сразу и, чтобы преодолеть флеботромбоз, тоже нужно время.

И Клавдия Георгиевна, поддаваясь извечному бабьему инстинкту, а вовсе не врачебным соображениям, стала гладить его по голове и приговаривать:

– Миленький Виктор Михайлович, ну, потерпите, еще несколько денечков. Ну, совсем чуть-чуть еще потерпите. Знаю, вы устали, мы вас уколами замучили. Знаю. Но теперь уже скоро вам станет легче. И физкультуру тогда назначим.

Сурен, – впервые она назвала Вартенесяна без отчества, – сказал, что сам будет с вами упражнения делать. А он по части лечебной физкультуры просто бог…

И Хабаров улыбнулся.