Изменить стиль страницы

Вот его горделивая песня, полная диковатой радости перед лицом многократно «обиженных» им врагов.

Пустые вершины стоят предо мной,
Не я ли с вершин баранту угонял?
Пустые долины лежат подо мной,
Не я ли с долин табуны угонял?..
Меня б вы узнали, каков бы я был,
Когда бы клинок мой у пояса был!

И ему несут его клинок, его кремневку — и ломают у него на глазах. Ведут его коня — и перебивают ему мечом ноги.

Наконец Хочбара заставляют плясать перед смертью.

И грянули разом с зурной барабан,
Захлопал в ладоши хунзахский народ.
Смеясь, любовался аварский Нуцал —
Плясал у костра гидатлинский Хочбар.
Он трижды по кругу толпу обошел,
Он к детям Нуцала легко подошел,
И, в пляске с разбегу обоих схватив,
Он бросился с ними в кипящий огонь.

Эти две строфы поразительны — легкий, вольный танец слышен и виден в них, будто это и не танец смертника. «Смеясь, любовался…» — так весело звучит стих, будто это не коварный враг, а друг задушевный любуется танцем. Но гибельный холод веет над этой безмятежностью — и в последней строке, все в том же безмятежном, танцующем ритме, происходит нечто ужасное.

Все так зрительно, что будто наяву видишь, как мстительный и радостный оскал улыбки не сполз еще с лица Нуцала, а уже гримаса ужаса страшно перекашивает его.

— Ой, боже, ой, боже, могучий Хочбар! —
Тогда зарыдал, покачнувшись, Нуцал. —
Ой, боже, ой, боже, спасите детей, —
Царапая бороду, звал он людей!

Он обещает Хочбару свои владения — только бы он вынес из огня детей.

— Валлах, не получишь, коварный Нуцал,
Клянусь, что недаром ты жизнь мою взял.
Пощады у вас не к лицу мне просить,
Я все, что задумал, успел совершить.
Визжите, визжите, Нуцала щенки!
Еще не ослабли суставы руки.
Эй, громче рыдай, трижды проклятый трус!
Еще не спалило мой тигровый ус!
С утра до полудня играла зурна:
Попался хунзахцам могучий Хочбар.
С полудня поднялся отчаянный плач:
Два сына Нуцала сгорели в огне.

Такая смерть была славной с точки зрения горца. Гибель малолетних сыновей хана, пресекавшая его род, достойно венчала кончавшуюся жизнь героя: «Я все, что задумал, успел совершить».

Слагавший песню рассчитывал, разумеется, и в этом на полное сочувствие слушателей — тогда как в русских героических песнях, например, такой поступок любимого героя представить трудно — и еще труднее представить сочувствие ему.

Все это не должно, конечно, служить материалом для бесплодных рассуждений о том, чья поэзия лучше. Нетрудно понять, что там, в горских условиях, веками складывался характер более замкнутый, сдержанный и более ожесточенный — под влиянием непрекращающихся войн, больших и малых, не только племени с племенем, но и аула с аулом. Смерть ходила рядом не в каком-нибудь условном, а в самом прямом смысле слова — не только кровники ходили где-то, подстерегая удобную минуту, но и любое неосторожное, обидное слово могло тут же на месте быть оплачено жизнью.

Вместе с этим почти полное незнакомство с крепостной зависимостью в некоторых областях Дагестана вызывало к жизни дух вольнолюбия горских песен, гордое и независимое поведение их героев.

Так в «Резьбу по камню» вошла и история народа, и сама душа его, его чувства и его воззрения.

Голоса певцов разных времен и разных народов Дагестана звучали с каждой страницы книги, и голос самого Капиева — лакца, писавшего по-русски, — тесно сплелся с ними. Это была все та же задача, что видна и в «Поэте», — помочь своему народу осознать себя, свое прошлое и свое настоящее и тем самым перекинуть мост из культуры в культуру — сделать свой народ и его поэзию известной и близкой русскому читателю, а затем и всем другим народам.

XIII

Больше всего я боюсь, что случится самое страшное, чего я больше всего, как ты помнишь, боялся в жизни, то есть боюсь умереть переводчиком Сулеймана, автором монографии о нем, не успев показать хотя бы часть, хотя бы кусочек тех богатств, которые все больше коплю и ощущаю в своем сердце… Увы! — вероятно, случится то, чего я боюсь, ибо в жизни, это я заметил, все развивается не по законам логики, а по законам абсурда. Ну и бог с ним!

(Из письма 1942 года)

Еще новеллы Капиева не вышли в свет, не были даже закончены, как книга начала связываться в литературном быту с именем Стальского. Уже знали — Капиев пишет книгу о Стальском.

Далее эта связь все упрочивалась. Когда много позже, в 1945 году, П. Павленко, вполне благожелательно отнесшийся к новеллам «Поэта», написал: «Герой книги не назван, но не будем делать вид, что мы не узнаем его. Это — Стальский», — то категоричность этого суждения, несмотря на последующие оговорки, не могла не повлиять на литературное мнение, складывающееся вокруг только что вышедшей книги.

Павленко, который первым из деятелей общесоюзного масштаба заметил Стальского и стал пропагандировать его творчество (по-видимому, по его именно инициативе Стальский был приглашен в 1934 году на Всесоюзный съезд писателей[11]), настаивал: «Огромное значение будет иметь книга Эффенди Капиева при изучении личности Сулеймана Стальского, хотя, повторяем, сам автор не настаивал в предисловии, чтобы его работа воспринималась биографически точно».

— Не дай мне бог умереть переводчиком Стальского, — шутил когда-то Капиев, и шутка эта была горькой. Не так легко было ему «сменить профессию» — не столько в своих собственных глазах, сколько в сознании будущих читателей. И опасения его сбывались.

Уже мертвы были оба — и Сулейман Стальский, и верный его равие, а имя народного поэта по-прежнему опережало скромное имя Капиева. Книга, которой было отдано столько сил, которая писалась в пору писательской зрелости, начинала получать репутацию талантливого пособия для изучения биографии поэта. Хорошо всем знакомая (хотя одним лишь его соплеменникам, в сущности, известная не понаслышке, не только по переводам стихов) личность Сулеймана Стальского, его легендарная биография оттесняла на задний план еще не осознанное как следует вполне самостоятельное значение литературной работы Капиева.

Правда, в том же 1945 году были высказаны и другие суждения. «В силу того, что Эффенди Капиев был близок к Сулейману Стальскому, многие склонны видеть в образе, созданном Капиевым, портрет Сулеймана Стальского. Однако это неверно. Автор неоднократно говорил, что «Поэт» — произведение отнюдь не биографическое и что его Сулейман — не Сулейман Стальский, хотя и несет в себе некоторые черты его облика и его жизни. В основе — это образ собирательный» (А. Колосков, Талантливая книга. «Правда», 15 ноября 1945 года).

Любопытно, что оба рецензента опирались в своих почти противоположных утверждениях на реальные факты.

Настает время взглянуть на все эти факты не порознь, а во всей их совокупности и во временной последовательности.

Проблема прототипа вообще давно приобрела слишком гипертрофированные очертания в массовом читательском сознании, и значение ее все более и более раздувается в наиболее читаемой литературе о писателях.

вернуться

11

См. об этом в кн.: Л. Соколова, Дагестан в русской советской литературе. Махачкала, 1963, стр. 17.