Изменить стиль страницы
* * *

Миранда была чрезвычайно далеко от увольнения. Фердинанд по-прежнему держал свои карты при себе, а ей до обиды хотелось, чтобы он выложил их на стол, раскрыл свои козыри, рассказал ей, что ждет их двоих. Если это будут просто блудливые выходные для продавщицы и крупного бизнесмена, почему у них до сих пор стыдливо прикрыты задницы? А если это действительно романтическая прелюдия к блаженству на всю жизнь, почему он не может быть чуточку откровенней? Он слишком робок? Торгует живым товаром? А вдруг он — какая-то замаскированная разновидность «настоящего джентльмена»? Когда отчаянно хочешь увидеть картинку в целом, злит необходимость говорить о мелочах, и это становится просто утомительно.

— Чаю? — спросил Фердинанд. Они сидели в ослепительно белых простынях, все еще крахмальных из-за штиля этой ночью.

Золотистые лучи наступающего ясного дня скользили, как по волнам, по мышцам его сильной руки, которою он держал серебряную чайную ложку. Их завтрак стоял на сверкающем серебряном подносе рядом с койкой, и Миранда подумала, что все вокруг выглядит до нереальности резко, все, за исключением уклончивого и расплывчатого Фердинанда. Было в нем что-то, из-за чего хорошо сфокусированное изображение становилось нечетким.

— Да, спасибо, — рассеянно сказала она, с уколом ностальгии вспоминая свои утренние рвотные сеансы, которые всегда ненавидела. Они совсем не казались уместными в этом новом мире, где завтракают на серебряных подносах. Оказалось, кстати, что завтрак и сам по себе способен избавить ее от этой привычки.

Фердинанд, наполняя ее чашку прозрачной бронзой чая, свивавшейся в резную, гладкую и твердую, словно бы стеклянную струю, смутно чему-то улыбался.

— Молока?

— Спасибо, нет, — ответила Миранда, быстро проведя свободной рукой над своей чашкой.

— Ты хорошо спала?

— Да. Очень. А ты?

— Как бревно.

— Хорошо. — Миранда не могла себе представить, о чем тут еще можно говорить, они могли с тем же успехом весь остаток дня просто смотреть в окно. Темы для разговора не просматривалось, даже какой-нибудь до ужаса банальной, хотя прямо под ними, под поездом скрежетала железная хроника войны и смерти, событий, столь значительных, что они повлияли на судьбы народов, громыхая в снопах искр и в пламени.

— Похоже, славный выдастся денек, — сказал Фердинанд на том месте, где в последние дни великой войны проехала в капитулировавшее отечество тысяча контуженных австрийских солдат, мертвых, но еще не прекративших жить.

— Да. Похоже. Даже как-то жалко, что мы заперты в поезде. — Здесь восхищенно раскрывшие рты с ортодонтическими скобами подростки, люди нового рейха, упаковавшие в свои разноцветные рюкзаки наивность, смотрели в окно на эти же деревья, сжимая в руках билеты внутренних линий, и видели, как уплывает вдаль их бледное отражение и их невинность.

— Да, жалко. — Ни на сантиметр севернее, ни на миллиметр южнее, именно здесь медленно опускающиеся вагоны, украшенные золотыми полосками с рельефом свастики, громыхали в сторону Женевы — в мечтах о Третьем рейхе, о новом мировом порядке и о скором избавлении от немытых пассажиров.

— Правильно. — Стоя в тесноте, со стекающими по ногам экскрементами, человеческий скот ехал к далеким газовым душевым.

— И сколько ты будешь заниматься этой хренотенью?

— Пардон?

— Послушай. Я не для того бросила работу и поехала через весь континент в поезде с совершенно незнакомым человеком, чтобы разговаривать о погоде и чувствовать себя такой же нужной, как второй язык во рту.

Фердинанд понял, что проигрывает завоеванные позиции и битву за ее сердце. Теперь нельзя просто ехать, предоставив поезду сглаживать напряженность; придется немножко поработать самому. Подключив свое самообладание, он приблизился губами к ее лицу.

— Разве второй язык во рту, — спросил он, целуя ее, — не бывает кстати? — и проник языком меж ее губ.

Миранда вытолкнула его язык назад.

— Со вторым языком не получается разговаривать правильно.

— Мы разговариваем неправильно? Почему ты так думаешь?

— Ты всегда заставляешь меня говорить. Задаешь вопросы, и ничего не рассказываешь о себе самом. Честно говоря, я не понимаю, я еду с самым застенчивым человеком в мире или с самым засекреченным!

— Что ты хочешь услышать?

— Нет, что ты мне хочешь рассказать?

— Я не знаю, — пожал плечами Фердинанд.

Миранда вскочила и бросилась к дверям купе. Она принялась перетряхивать чемоданы в поисках подобранной с безукоризненным вкусом одежды.

— Думаю, я лучше проведу время, если сойду на следующей остановке.

— Она будет на вершине горы.

— Значит, оттуда откроется прекрасный вид, — сказала Миранда, складывая небесно-голубое платье.

— Что? Что ты хочешь от меня услышать?

— Я ничего не хочу от тебя услышать, — крикнула Миранда из своего купе. — Ну, ничего, что ты сам не хотел бы рассказать. Хотелось бы немножко узнать, ну, не знаю, о том, кто ты такой, что с тобой было в прошлом, как ты стал человеком, который способен пригласить совершенно незнакомую девушку в романтическое путешествие.

Ультра, прислушиваясь, как она одевается, начал повторять про себя шпионскую биографию «Фердинанда». Она вязла в зубах, словно официальный некролог. И тогда он сделал необычную вещь — решил ее развить и дополнить. Чем-нибудь достаточно безобидным. Ничего такого, что угрожало бы раскрыть его засекреченное настоящее лицо, но что-нибудь правдивое из его прошлого. Какую-нибудь быль. И тем самым он на краткий миг вырвался, впервые со времен отрочества, из паутины, которую так аккуратно плел вокруг себя вею свою взрослую жизнь.

— Знаешь, моя старшая сестра, она меня просто ненавидела. — Фердинанд смотрел в какие-то дали, словно специально созданные для тех, кто хочет выглядеть настолько взволнованным собственными россказнями, что якобы не в силах больше ни на чем сфокусировать взгляд. — Я был еще ребенком. Я был любимчиком семьи, на которого направлена вся забота и все внимание, и это ее бесило. Она выучилась давать мне тумака, очень больно, и, не успевал я заплакать, визжала нашей няне, что я ее шлепнул, так что меня наказывали. Она воровала разные мелочи и складывала их мне под подушку. И вот однажды, когда ей было, должно быть, около тринадцати, а мне восемь… были каникулы, и она за завтраком объявила, что утром пойдет в Южный Кен[27]. А я уже немало слышал об этом «Южном Кене», оттуда мама приносила торты, и я знал, что там есть магазины, и много всяких развлечений и всего интересного, это было волшебное место для восьмилетнего мальчика, и я очень, очень хотел туда попасть. Поэтому я спросил ее, можно ли мне тоже пойти с ней, и, конечно же, она сказала, что нельзя. А я просил, я ее умолял, и в конце концов мама сказала ей, что она должна взять меня с собой. Потом мама сама ушла за покупками. Сестра разозлилась и сказала, что никак не сможет взять меня с собой, потому что ее очередь мыть тарелки, и ей нельзя уходить, пока она это не сделает, а она как раз накрасила ногти, так что несколько часов не сможет заняться тарелками. И знаешь что?

— Что? — спросила Миранда, уже стоявшая в дверях в платье, которое в восторге к ней прильнуло и легкой дымкой ласкало ее фигуру.

— Я встал на стул и вымыл тарелки. Я их отскреб и надраил, вытер насухо, и я сложил их, сделал стопку сверкающей чистотой посуды, и показал ей, и спросил: «Теперь мы можем, можем мы пойти в Южный Кен?» А сестра снова уселась читать свой журнал, оглядела меня и сказала, что пойти мы не сможем, потому что мама велела ей прибраться в своей комнате, прежде чем уходить из дома, а ей сейчас совсем не хочется этим заниматься. И знаешь, что я тогда сделал?

— Ты убрал за нее в комнате?

— Я подмел в ней, я расставил все на места, я сложил ее одежду; вытер пыль, даже прошелся по полу пылесосом. Когда я закончил, это была совсем новая комната. И я показал ей ее комнату, а она стала шарить ладонью под кроватью, чтобы найти пыль, и казалась очень огорченной, что я так хорошо все убрал. А я продолжал приставать к ней: «Теперь мы пойдем в Южный Кен? Пойдем?»

вернуться

27

Южный Кенсингтон.