-- Ну-с, это уже парадокс, -- возразил Синев, -- и даже нельзя сказать, чтобы особенно новый...

-- Вы совершенно правы. Еще Гамлет говорил что-то в этом роде... Вот Аркадий Николаевич должен помнить.

Сердецкий, тихо беседовавший в это время с Людмилою Александровною, поднял на Ревизанова смеющиеся глаза.

-- Нет, -- сказал он звонким, густым голосом, -- Гамлет сказал не то. Гамлет сказал, что "если бы с каждым обращаться по достоинству, то немногие избавились бы от пощечины"... Это совсем другое... А вот покойник Монахов действительно певал с эстрады:

Или нет виноватых кругом,

Или все мы кругом виноваты.

Ревизанов почуял в невинном тоне литератора скрытую насмешку.

-- Это довольно зло, Аркадий Николаевич, -- рассмеялся он, -- и, сверх того, несправедливо. Нет, все не виноваты. А просто: есть люди, которые бьют и которых бьют, волки и овцы, преступники и жертвы...

-- Вы в какой же лагерь себя зачисляете? -- спросил Синев.

Ревизанов посмотрел на него с удивлением: "Вот, мол, бессмысленный вопрос!" -- и даже плечами пожал.

-- Что за охота быть овцою?

-- Любопытный типик! -- тихо заметил хозяйке Сердецкий. -- Из новых... я еще не встречал таких откровенных...

-- Он не противен вам? -- отрывисто спросила Людмила Александровна.

-- Мне? Бог с вами, душа моя! Люди давно перестали быть мне милы, противны, симпатичны, антипатичны... Для меня общество -- лаборатория; новый знакомый -- объект для наблюдений; новое слово -- человеческий документ. И только. Затем -- "не ведая ни жалости, ни гнева, спокойно зрю на правых и виновных, добру и злу внимая равнодушно"... Я, дорогая моя Людмила Александровна, в обществе держу себя -- как приятель мой, зоолог Свешников, у себя на станции в Неаполе. Притащил ему рыбак какую-то слизь морскую. Меня -- passez le mot {Здесь: простите за выражение (фр.).} -- от одного вида ее с души воротит, а Свешников прыгает от радости: всего, видите ли, два раза в девятнадцатом столетии ученые наблюдали эту пакость!.. Как-то раз приезжает он ко мне в Москве, а у меня сидит профессор Косозраков, -- знаете, дрянь, доносчик, чуть ли не шпионишка. Не помню, по какому случаю он сделал мне визит. Свешников -- на дыбы: можно ли знаться с подобными господами? А я ему: а неаполитанскую слизь помнишь? Она, брат, все же трижды в столетие показалась, а такие подлецы, как Косозраков, раз в три столетия родятся. Как же мне упустить случай наблюсти столь редкостный экземпляр?

X

К концу обеда у Людмилы Александровны действительно не на шутку разболелась голова. Воспользовавшись временем, пока мужчины отправились курить в кабинет Степана Ильича, она прилегла у себя в будуаре. Олимпиада Алексеевна повертелась возле нее несколько минут -- и не вытерпела, убежала к мужчинам. Ревизанов решительно влюбил ее в себя, как говорится, "на старые дрожжи"... Сердецкий и Синев -- некурящие -- пошли по дому отыскивать хозяйку.

-- Вы что же это уединились, кузина? да еще в потемках?

-- Мне совсем нехорошо... от болтовни и смеха мигрень усилилась... голова -- ну просто лопнуть хочет...

-- Так мы не будем вам мешать; вы, может быть, уснете?

-- Нет, оставайтесь, пожалуйста. Вы забываете, что я хозяйка и не имею права болеть...

-- От какого, однако, смеха разболелась у вас голова, Людмила Александровна? -- сказал Сердецкий. -- Я следил за вами: в течение всего обеда вы ни разу не улыбнулись... Я даже сложил это в сердце своем и собирался, по праву старой дружбы, спросить вас после обеда: не случилось ли чего неприятного, что вы так озабочены?

-- Решительно ничего, милый Аркадий Николаевич... Мне стало хуже не от своего, а от чужого смеха: его было слишком много.

-- Мы тут ни при чем, -- жалобно возразил Синев, -- благодарите Ревизанова... Сегодня он герой: без умолку ораторствовал и потешал почтеннейшую публику.

-- Не за что благодарить: мигрень -- не большое удовольствие... Что же, Аркадий Николаевич? какое впечатление произвел на вас, в конце концов, этот господин?

Литератор развел руками:

-- Как вам сказать? Я вспоминаю его в молодости и должен сказать, что, конечно, он выработался в гораздо более интересный тип, чем можно было ожидать... Когда он был вхож в дом вашего покойного отца, признаюсь, я не думал, что из него выйдет что-либо больше смазливого мужа богатой жены или -- как впоследствии стали выражаться -- альфонсика.

-- У господина Ревизанова, -- прервал Синев, -- надо полагать, имеется приворотный корень. Мы с вами, Людмила Александровна, одни в открытой оппозиции. Вы слышали, что сказал Аркадий Николаевич? Как хитрый Талейран, он объявляет себя в нейтралитете. А Степан Ильич, Кларский, Реде, даже этот болван Иаков -- прямо влюблены: глядят в глаза, поддакивают, льстят, хохочут на каждое слово... черт знает что такое! Об Олимпиаде Великолепной я уж не говорю: сия V?nus rousse {Русская Венера (ит.).} прямо потопила Ревизанова волнами своей симпатии... Только напрасно! дудки! этот не клюнет, не по носу табак, как говорят мои клиенты...

-- Какие клиенты?

Синев засмеялся:

-- У меня клиенты -- народ хороший: все эдак лет на двенадцать рудников.

Сердецкий тонко посмотрел на судебного следователя и погрозил ему пальцем:

-- Вы смеетесь над другими, а сами, кажется, больше всех заинтересованы своим таинственным незнакомцем, как вы его называете.

Синев засмеялся:

-- Мое дело особое.

-- Почему же?

-- Потому что есть пословица: сколько вору ни воровать, а острога не миновать. У меня -- смейтесь надо мной, если хотите, -- но есть предчувствие, что мне еще придется со временем возиться с господином Ревизановым в следственной камере. Знаете, зачем я сейчас ушел из кабинета? Не стерпел: ругаться захотелось. Он там свои убеждения развивал... Ну, ну! Не желал бы я попасть в его лапы!

-- Что же? -- слабо спросила Людмила Александровна.

-- Хорошие убеждения. У него, как у Ивана Карамазова: все позволено. Только Ивану Карамазову "все позволено" жутко довелось: черт пригрезился и капут-кранкен пришел, а господин Ревизанов чувствует себя в своих принципах, как рыба в воде. Да что слова? Слова можно взводить и клепать на себя. Вы посмотрите на его физиономию: маска! Нежность, скромность, благообразие -- не лицо, а "руководство хорошего тона". Губы с улыбкой, точно у опереточной примадонны, а в глазах -- сталь... не зевай, мол, человече, слопаю!

Явилась Олимпиада Алексеевна и увела за собою всех к обществу. В зале были уже раскрыты карточные столы, но мужчины еще не спешили к ним, разгоряченные общим разговором.

-- Как угодно, Андрей Яковлевич, -- кричал Степан Ильич, -- а все это софизмы!

-- Как для кого, -- возражал Ревизанов.

-- Вы меня в свою веру не обратите.

-- Я и не пытаюсь. Помилуйте.

-- Больше того: я даже позволю себе думать, что это и не ваша вера.

-- Напрасно. Почему же? -- возражал Ревизанов со снисходительной улыбкой.

-- Потому что вера без дел мертва, а у вас слова гораздо хуже ваших дел.

-- Спасибо за лестное мнение.

-- На словах вы мизантроп и властолюбец.

Ревизанов, в знак согласия, наклонил голову:

-- Я действительно люблю власть и -- в огромном большинстве -- не уважаю людей.

-- Однако вы постоянно делаете им добро?

-- Людям? -- как бы с удивлением воскликнул Ревизанов. -- Нет!

-- Как нет? Вы строите больницы, учреждаете училища, тратите десятки тысяч рублей на разные общеполезные заведения... Если это не добро, то что же по-вашему?

Ревизанов пожал плечами:

-- Кто вам сказал, что я делаю все это для людей и что делаю с удовольствием?

-- Но...

-- Мало ли что приходится делать, чего не хочешь, чтобы получить за это право делать, что хочешь! Жизнь взяток требует. Только и всего. Теория теорией, а практика практикой.