— Я умею расщеплять атом.
— Правда? — искрение удивился поэт. — В таком разе давай выпьем. Садись.
Через пять минут партизанский историк превратился в великого ученого-атомника. Старый командир получил отставку и, зевая, пошел смотреть на танцы. Физик и лирик кричали, объясняли друг другу суть миров и антимиров.
Квартира превратилась в ночлежный приют. Хозяевам пришлось поместиться в комнате, где шел пир, на нешироком диване. В углу за столами, на охотничьем плаще и ватнике Антонюка смачно храпели на полу поэт и физик. Иван Васильевич лег первым. Ольга Установка пришла, села на край дивана, распустила волосы, чтобы прибрать их на ночь.
— Как я устала, — сказала она.
— Диво ли! Даже у меня гудит все тело.
— В танцах ты не отставал от молодых.
— А в чем я когда-нибудь отставал?
Она сдержанно вздохнула. Помолчали. Иван Васильевич понимал, что обязан сам рассказать всю правду, что эгоистично и жестоко испытывать терпение жены. Но страшно хотелось услышать, как Ольга спросит о Виталии.
— Иван, я редко расспрашивала о твоей партизанской славе.
— Не надо иронии, Ольга.
— Мое счастье, что я могу с иронией. Теперь это легко. А знал бы ты, чего стоила мне эта ирония тогда… Ты думал, что я ничего не знаю…
— Я не думал. Тебе рассказала Милана. Чтобы выставить свою святость, Будыка не мог не выдать грешного товарища.
— Я простила все. Во имя семьи. Но до сих пор скрывать, что у тебя дочь…
Он стремительно сел за ее спиной, зашептал в затылок.
— Ольга, все более сложно, чем ты думаешь. Виталия — дочь Свояцкого. Помнишь? Я рассказывал, как мать его пришла к нам, ее привез Павел, как она родила… как мучилась… чуть не погибла сама и ребенок… Обо всем другом тебе рассказала Милана. Вита росла в отряде… Партизанская дочка. Но у Нади… у матери ее… так и не хватило мужества… до сих пор не хватило… сказать, кто же ее отец. Свояцкий расстрелян по приговору суда. Не буду оправдываться. В чем я виноват, в том виноват. Но можешь поверить — я не видел их много лет. А тут, когда ехал от Василя, меня потянуло проведать. Ольга, ты не станешь говорить, что я когда-нибудь был пошляком. И это была не пошлая связь, как иные на войне. Нет. Мы каждый день смотрели в глаза смерти. Я спас ее ребенка… Она спасала меня… не раз.
Ольга молчала, медленно заплетая волосы в косу. Нет, ничего она не заплетала, просто руки застыли на затылке, руками ловила горячее дыхание мужа ИЛИ отгораживалась от него.
— Я благодарен ей. Да, благодарен. Ты можешь думать, что хочешь. Но бывают моменты, когда хочется увидеть человека, друга. Приехала Марина Казюра. Хотя за что ей быть мне благодарной? Она могла проклинать меня за сыновей. Однако же приехала… Захотелось ей увидеть командира.
— Иван, я ни в чем тебя не упрекаю.
— Нет, я все эти годы чувствовал твой немой укор.
— О, давно уже от него ничего не осталось!
— Мне не легче твое равнодушие. Как будто я не мужчина уже. Не муж…
— О боже. Ты пьян, Иван. И у тебя неспокойно на сердце.
— Никогда у меня не было спокойно на сердце. Ты должна понять. Мне хотелось увидеть, может быть, в последний раз. Не думай ничего дурного, пожалуйста.
— Я не думаю. Я верю тебе.
— Приехал — там Виталия. Я знал ее маленькой. А тут — взрослый человек. Она спросила: кто мой отец? И я сказал. А что я еще мог сказать? Что сказала бы ты?
— Не знаю. Ты был связан заговором молчания. Но если б я была ее матерью, я сказала бы правду. Давно сказала бы.
— О! Ты думаешь — это легко?
— Нелегко. Но проще. Зачем запутывать узел, и так уже запутанный. Когда-нибудь его все равно придется рубить. А это будет больно. Всем вам. И еще, может быть, кому-нибудь…
— В конце концов, кто имеет право называться ее отцом? Он? Гад этот? Даже если б остался жив? Зверь, который убивал детей? Нет! Я спас ее при рождении. Я носил ее на руках. Два года. Больше. В таких условиях! В лесу. По болотам.
— Я понимаю, Иван. Это нужно Наде. Так ей легче.
— Не думай о ней дурно! — в полный голос сказал Антонюк.
— Тише! Не все спят, — предупредила Ольга Устиновна. Встала и выключила свет. Но горел фонарь на улице, чуть наискосок от окна, и перекошенное, как на абстракционистской картине, отражение лежало на боковой стене, на серванте.
Жена постояла возле двери, будто раздумывая, что делать. Иван Васильевич испугался, что она не вернется, пойдет приткнется где-нибудь на кухне, загроможденной грязной посудой, может быть, будет плакать там. Нет, Ольга вернулась и сразу легла на край дивана, не сбросив халата, от которого пахло кухней. Теперь он сидел, в полумраке вглядываясь в ее лицо.
— Я никогда дурно не думала о ней. Иван. Как ни странно. Я жалела ее. За все в конце концов расплачиваемся мы, женщины. За ваши измены и за ваш героизм. Мне только обидно было, что я услышала правду от Миланы, а не от тебя. Ты открыл полправды, четверть правды. Ты вел себя, как трус, прославленный командир.
— Снова прошу без иронии, Ольга. Я думал, что берегу твой покой. Тебе не так легко жилось, как казалось некоторым.
— Я никогда не жаловалась на свою судьбу. У меня — дети.
Немножко обидел этот материнский эгоизм: у нее дети, а у него, выходит, их нет.
— Я тоже думал о детях. Всегда. Обо всех. Не об одних своих.
— Не нужно таких масштабов, Иван. Будем думать о своих детях. Что ты намерен делать?
— Как что?
— Ну, с дочкой своей.
— Она самостоятельный человек. Учительница. Ей ничего не надо.
— Я не о том. О ее положении в нашей семье.
— Утром я скажу Василю, Ладе, что она их сестра.
Жена схватила его за руки, как бы стремясь удержать от необдуманного поступка, зашептала так же горячо, как шептал он минуту назад:
— Не делай этого, Иван! Зачем? Ей в самом деле ничего не надо. Не двенадцать лет. Даже не семнадцать. В таком возрасте уже не так важно, есть отец или нет его… А как отнесутся к этому наши дети? Василь? Лада? Лада! Хороший свадебный подарок ты ей преподнесешь. А Саша? Что подумает он? Мы же совсем его не знаем. Что он за человек? Мало радости принесло мне это замужество. Ошеломило оно меня. В самом деле какое-то космическое. Сколько ночей я не спала! Ты этого не знаешь. Ты-то спал спокойно…
«Нет, я не спокоен», — хотел он возразить, но промолчал — не посмел перебивать.
— А теперь преподносишь такой сюрприз. Пригласил на свадьбу…
— Я не приглашал. Она приехала сама. Но я рад, что она приехала и что ей понравилось у нас.
Ольга Устиновна точно задохнулась. По нервной дрожи рук, по выражению лица, что вырисовывалось во мраке на фоне белой подушки, по шевелящимся губам казалось, что она продолжает возбужденно говорить, но долго, может быть целую минуту, он ни слова не услышал, как на киноэкране, когда пропадает звук, — Иван Васильевич понял, как она волнуется. Потом зашептала совсем иначе — умоляюще:
— Иван, у меня нет сил ссориться с тобой, и я не хочу этого. Поздно. Поздно уже. Но я прошу тебя… молю: ничего сейчас не говори. Может быть, как-нибудь потом… И ее попроси. Я имею право на то, чтоб ты выполнил эту просьбу. Я заслужила, Иван. Своим терпением. Своей болью. О, мне и в самом деле нелегко. Но разве я пожаловалась кому-нибудь? Или тебе? Никому. Обещай мне, Иван! Обещай, что ты будешь молчать.
Ольга сжимала его руки и тянула к себе. Показалось, что она хочет поцеловать их, и он отнял руки. Жена почти крикнула в отчаянии:
— Обещай, Иван, я никогда так не просила.
Иван Васильевич молчал. Сперва рассердился, не постигая, что так пугает ее, почему так истерически молит. Потом вспомнил свои грустные мысли за столом перед приходом Виталии и понял жену. И опять почувствовал себя слабым, обессиленным, почувствовал, что теряет самое ценное — твердость, решительность, что такие уступки разрушают его, антонюковский, характер, ослабляют волю. Снова охватили печаль и безразличие. Ко всему.