— Грибки отменные.

   — Это, верно, еще не самые лучшие. Лучших у нее не выпросишь. Бабочка молодая, а скупая. Больше как две сотни получают, а дитятко одно. Говорю ей: «Ты. Люда, хоть детей рожала б». — «Некогда», — говорит. Слышали? Собирать грибы есть когда, а детей — некогда! — Марина засмеялась.

   И нельзя было не засмеяться с ней. Ивана Васильевича глубоко тронула жизнестойкость этой женщины, пережившей величайшее горе, отношение ее — и шутливое, и одновременно серьезно-озабоченное — к молодым, к их жизненным проблемам. Ольга Устиновна ушла в детский сад за внуком. Лады дома не было. Они остались вдвоем. Марина пила чай — которую уже чашку! Хвалила:

   — Вкусный у вас чай. А говорили, что из городской воды невкусно. Говорили — хлоркой пахнет. Да неправда это все.

   Иван Васильевич еще при жене стал расспрашивать о своих партизанах, тех, что из Казюр или из соседних деревень, кто как живет? У кого какие дети? Марина рассказывала охотно, то всерьез, то с беззлобным юмором, как о братовой невестке Люде. Но как только хозяйка ушла, она прервала свой рассказ, отодвинула чашку с недопитым чаем, подозрительно глянула на дверь: надежно ли, не может ли кто подслушать? — понизила голос до полушепота:

   — Разговор у меня с тобой, Иван Васильевич, тайный. Чтоб никто не слышал. Дело давнишнее, однако же не забывают, вишь, злые люди. Враг у тебя объявился. Почитай, какое письмо мне прислал.

   У Антонюка сжалось сердце от недоброго предчувствия. Не знал вины за собой, ничего не боялся, а вот все-таки стукнуло. Марина достала из кармана кофты платочек, развязала и среди других бумажек и денег нашла сложенный во много раз лист. Сама развернула, разгладила, а потом только отдала ему. Страничка машинописного текста. Он не стал искать очки. Прочитал так, ухватил суть одним взглядом. Кровь ударила в темя, в виски, запульсировала в пальцах рук, и лист задрожал. Некий аноним советовал тетке Марине — такое обращение: «Дорогая тетка Марина!» — спросить у партизанского командира Антонюка, из-за чего погибли ее сыновья. А погибли они из-за того, что он, Антонюк, послал детей спасать свою любовницу.

   «Бывают ошибки, а бывают преступления. Ошибки всем прощены, а за преступления и сейчас не поздно судить».

   Буквы запрыгали, слились в черные полоски.

   «Не показать волнения! А то подумает старуха, что испугался. Нет, Марина не подумает. Не может она так подумать!»

   Посмотрел на нее. Суровое лицо. Тень скорби в глазах.

   — Не догадываешься, кто мог написать? Кто тебе враг?

   — Нет. Такого врага не знаю. Такого врага не было.

   — А ведь есть, как видишь. Злой человек. Страшный. Бойся его, Иван Васильевич. Подумать только — этакое написать! Да кому? Матери. Через двадцать годов. Знал, на что бить. Проклятьем страшным прокляла б, кабы не ведала, как оно все было, как вы сами шли на смерть, чтоб спасти… — Губы ее дрогнули.

    Иван Васильевич взял ее руки, шершавые, мозолистые, в порыве благодарности хотел поцеловать их. Но почувствовал: заплачет. Нервы натянуты до предела, не выдержат.

   — Спасибо вам, Марина Алексеевна,

   — За что мне спасибо?

   За душевность вашу, за мудрость.

   — А, батенька! Какая там мудрость! Получила ту писульку — неделю не спала, сердце болело, Грешный, думаю, человек Иван Васильевич. Да разве ж в том его грех? Мужской, так перед женкой пускай и кается. Живет с семьей, значит, прощено. А тут какой-то паук поганую паутину плетет. Откуда заходит! Ой, издалека! А неизвестно, где кончит. Чего доброго, еще запутает хорошего человека. Наговор что смола — нелегко отмывается. Дай, думаю, съезжу: скажу, чтоб знал да оглядывался.

   — Вот за это испасибо. Марина…

   Она опять оглянулась на дверь, опять понизила голос:

   — Может, это — муж ее? Полицай тот?

   — Его расстреляли.

   — Нашла-таки кара. Кровь людская не прощается. Помолчала.

   — А она где? Все соромилась поспрошать. Чтоб не подумал, что глаза колю.

   — В Полесье, учительствует.

   — Замужем?

   — Нет.

   — Нет? — удивилась Марина. — Такая молодая была. И живет одна?

   — С дочкой. Дочка тоже учительница. В той же школе.

   — Пишут?

   — Пишут.

   — Много из партизан вам пишут?

   — Нет, теперь уже немного.

   — Забывают люди. У каждого своя жизнь, свои болячки. Не диво, столько лет пролетело.

   Марина как бы умышленно отводила разговор подальше от письма, лежавшего на столе между ними, подальше от того, что вызывало тяжелые воспоминания. Ей, видно, искренне хотелось забыть и поговорить о чем-нибудь другом. А у Ивана Васильевича отстукивало сердце:

   «Кто? Кто? Кто?»

   Не было ответа на это «кто». И непонятно было, почему? Почему поклеп возник теперь, когда он так мало встречается с людьми? Кому он мешает? Чем? Несомненно, есть связь между анонимкой в ЦК и этой. Одна рука. Кто-то боится, что он вернется на работу, на старое место? Кто? Преемник? Но откуда ему знать о Марине и вообще всю эту давнюю трагическую историю? Все до мелочей знает только один человек — Будыка. Валька? Нет! Нет! Нет! Невозможно! Ведь он знает правду лучше, чем Марина.

    И сквозь пелену огромного горя мать сумела тогда понять все правильно. Не поверила и теперь, хотя боль многих лет могла сделать ее подозрительной. Никто из партизан слова не сказал в осуждение того, что было сделано. Спасли раненых, детей, женщин. Они с начштаба, в сущности, поровну делили ответственность за все операции. Со своей военной вышки Валентин считал удачей и рейд за Днепр, и вывод людей из лагеря, и бой после фашистской провокации с обменом немцев на Петю. По его логике все это обыкновенно, буднично: война не бывает без жертв. Смерть братьев Казюр для начштаба — один из не очень значительных эпизодов. В бою за спасение одного из них погибли десятки людей, комиссар отряда погиб. Переболел этим один человек — он, Антонюк. Он один чувствовал вину, о которой написал теперь неведомый недоброжелатель. Не перед отрядом чувствовал себя виноватым. Не перед партизанами. Перед ней — Мариной. И перед теми, кто погиб в бою. Теперь своей сердечностью, своей заботой о его спокойствии, о его добром имени старая измученная женщина вновь пробудила эту боль.

   — Марина Алексеевна, я берег ваших сыновей, держал при себе. На глазах. Я мог и в ту ночь оставить их рядом. Но вы знаете, немцы и полицаи прижали нас к Днепру, надо было прорываться с боем. В той группе, которую послали для охраны лагеря, я думал, хлопцы будут в большей безопасности. Вышло наоборот.

   Марина остановила его:

   — Не казните себя, Иван Васильевич. Кто знает на войне, где кого смерть стережет. Рассказывали вы, видно, кому-то так, как сейчас мне, а поганец этот, — она взяла письмо, стала не спеша складывать его, как будто собираясь разорвать, — враг этот ваш перевернул все против вас. — Протянула письмо: — Нате спрячьте или сожгите. Зачем тревожить Установку?

    Все были за то, чтоб продолжать проверку института, — секретарь горкома, председатель комитета. А комиссия распадалась. «Заболело» двое пенсионеров; один из них, отставной полковник, «безнадежно» захворал в возрасте сорока пяти лет. Неизвестно по чьему приказу отозвали на другую проверку, более срочную, штатного сотрудника комитета. К самому Антонюку стали проявлять невиданное раньше внимание, давая ответственные поручения, не формальные, интересные, от которых трудно было отказаться. Поручали дела по разным линиям — через обком, горком, комитет контроля, комитет по охране природы.

   Но старого воробья на мякине не проведешь. Все это — он знал — неспроста. Кто-то где-то тешил себя мыслью, что дело с институтом можно будет «спустить на тормозах» и без того затянувшаяся проверка еще больше затянется, а Будыка не дурак, за это время наведет порядок в своем большом и сложном хозяйстве. И тогда на бюро горкома или на заседании комитета, если обсуждение состоится, о всех ошибках можно будет говорить в прошедшем времени. А это имеет большое значение для выводов: руководитель понял, выправил.