Иван Васильевич понял, что делалось в душе у зятя, и, чтоб успокоить его, ответил почти весело:

   — Спокойной ночи! Сына не забудь поцеловать.

   Когда хлопнула наружная дверь, Антонюк тяжело вздохнул. Жена попыталась утешить:

   — Я поговорю с Майей.

   — Нет! — решительно возразил он. — Не надо! Зачем? Это поражение. Мое. И мне достаточно пережить его один раз. Не хочу дважды или трижды! Нет! Слышишь?

   Все, что делала Ольга в доме, казалось настолько естественным, что работы ее да и душевной теплоты почти не замечали ни сам Иван Васильевич, ни дети: другой жену и мать представить не могли. Но одну ее черту Иван Васильевич отмечал каждый раз и каждый раз испытывал благодарность — за то, с какой сердечностью и народной простотой она принимала гостей. Заезжали бывшие партизаны, секретари райкомов, председатели колхозов, колхозники, заглядывали академики и министры; случалось, что очень разные люди сходились вместе. Неразумная хозяйка стала бы делить их по рангам, выказывать больше внимания высоким гостям, радовалась бы, если б доярка, узнав, что пришел известный писатель, от смущенья постаралась бы скорей уйти. Ольга же удивительно умела объединить за столом любых людей — не веселой выдумкой, не острым словцом, а тихим, душевным радушием и равным вниманием к каждому.

   После того как Антонюка попросили уйти на пенсию, гостей, естественно, стало меньше. Ольга Устиновна болезненно переживала это. И еще больше радовалась тем, кто не миновал их дом, заезжал, заходил по-прежнему. Дорожило дружбой таких людей. Потому и боялась, что из-за своего упрямого характера Иван может поссориться с Будыкой — другом, который, казалось ей, всегда оставался верен в счастье и в несчастье.

   Иван Васильевич вернулся из района — его приглашали в группу, которая срочно, по сигналам рабочих, должна была проверить птицефабрику, — усталый, закоченевший, расстроенный обнаруженными злоупотреблениями. Открыл дверь своим ключом, увидел на вешалке кожух, платок; на полу — деревенскую корзинку и обрадовался: гости. Гости из села! Не раздеваясь — прямо в комнату: кто приехал? За столом пьют чай раскрасневшаяся Ольга и старая крестьянка в платочке, повязанном «хаткой». Не сразу узнал Марину Казюру. А узнал — расцеловался и… прослезился. Очень это взволновало жену. Скуп Иван на слезы, ой, скуп. А тут не выдержал. Видно, не только оттого, что Марина — мать погибших братьев-партизан. Ольга знала об их трагической смерти — слышала и от мужа, и от самой Марины; та приезжала вскоре после войны — обидели ее в районе, лесу на хату не хотели давать. После того ее приезда Ольга сама напоминала Ивану, чтобы заехал к Марине: может, помочь надо чем-нибудь. Заезжал, не часто, правда. Никакой помощи ей больше не нужно было. И вот уже сколько лет не виделись! Может, потому и взволновал ее приезд. Ольга тоже не удержалась, тайком утерла глаза. А Марина — ничего, верно, выплакала давно все слезы. Грустно покачала головой:

   — Постарел ты, командир, постарел. — Но тут же, спохватившись, подбодрила: — Ну, ничего еще, ничего, дедок крепкий.

   Ольга засмеялась.

   — Раздевайся, дедок, мой руки да поскорее за стол.

   Когда Иван Васильевич вышел, Марина сказала:

   — Хороший он у тебя человек.

   — Хороший.

   — В согласии живете?

   — Всяко бывает. Случается, что и поссоримся. Из-за детей.

   — Из-за своих детей, разве ж это ссора! — И тяжело вздохнула. Ох, как ей хотелось бы поссориться с мужем из-за детей! Но нет мужа, нет детей…

    Ольга Устиновна поняла это и задохнулась; боясь разрыдаться, выскочила из комнаты, будто бы вспомнив, что на кухне что-то горит. В ванной Иван причесывался перед зеркалом. Она, как девочка, приткнулась лицом к его плечу.

   — Что с тобой?

   — Мне перед ней стыдно…

   — Пожалуйста, без сантиментов.

   Вернулись вместе. Марина, увидев его в хорошо скроенном синем костюме, в галстуке, умытого, причесанного, удивленно всплеснула руками.

   — Ах, божечка! Да ты еще совсем жених, а я тебя дедом назвала. Извиняй глупую бабу.

   — Нет, Марина Алексеевна, не извиню! Такой обиды не прощаю.

   — Так я ж о том, что у тебя уже внук есть. Как же не дед? — И хитро-хитро прищурилась.

   На столе лежали на тарелках ее гостинцы: толстый брус сала, круг сухого, облитого маслом сыра, крепкие, один в один, маслянисто-янтарные боровички. Стоял кувшинчик с медом и причудливая — откуда их в деревнях берут? — бутыль. Обыкновенная бутылка портвейна рядом с этой пузатой черной склянкой выглядела, как бедная родственница рядом с богатой купчихой. А вообще все казалось очень аппетитным и отлично сочеталось с тонкими тарелками, красивыми чайными чашками, блестящим электросамоваром. Голодный Иван Васильевич довольно потер руки, причмокнул:

   — Вот это да!

   — Возьми моей для аппетиту, — предложила Марина и сама налила из пузатой бутылки ему — полную рюмку, себе и хозяйке — по капельке. — Чарки у вас маленькие. Наши мужики так стаканами глушат.

   — За ваше здоровье, Марина Алексеевна.

   — На здоровьечко вам, Иван Васильевич. И вам, Ольга Устиновна.

   Самогонка, должно быть первач, обожгла — не вздохнуть. Поддевая вилкой грибок, Иван Васильевич другой рукой отгонял жар ото рта. У гостьи весело смеялись глаза, но и сквозь смех проступала навеки застывшая скорбь, как туманная пелена.

   — Сама гонишь?

   — Сама.

   — Посадят тебя за это.

   — Э-э, ничего я не боюсь. Да и кто даст в обиду лучшую доярку! Им же стыдно будет.

   — Все еще доишь?

   — Ага.

   — А на пенсию не пора? — Он посмотрел на ее руки больные руки, пальцы искривлены, с подагрическими узлами. Ему не раз становилось стыдно и больно, когда видел такие женские руки. А они кормят хлебом, поят молоком всю страну!

   Марина поймала его взгляд и незаметно убрала руки под стол.

   — Спрашивал как-то директор совхоза, не хочу ли я на пенсию. Нет, говорю, не хочу. Скучно будет без работы. Что делать одной в хате?.. Сама себе опостылеешь.

   «А я уже на пенсии», — хотел было признаться Иван Васильевич, но вздохнула тайком жена; понял, что она об этом не рассказала, и тоже смолчал. В конце концов он завтра может пойти работать! Да и без должности не бьет баклуши. Нашел чем хвастать перед старой колхозницей!

   — …А так я песни с девчатами попою. Сердечные тайны их выслушиваю. Иной раз, случится, и поплачем вместе.

   — А вообще как вам живется, Марина Алексеевна?

   Еще с тех партизанских времен Марина, в зависимости от ситуации, от настроения или от места, где происходил разговор, говорила ему то «вы», то «ты». Между прочим, в тех краях больше почитают обращение на «ты». Антонюк не только привык к этому, но и сам, незаметно для себя, обращался к хорошо знакомым людям таким же чином.

   — Ох, командир, так живется, так хорошо живется, что ажио сердце болит.

   — Не пойму, серьезно вы или от беды какой…

   — Да какая беда теперь! Серьезно, Иван Васильевич.

   Живется — лучше, может, и не надо. По сто рублей в месяц заробляю, Корова, свинья, сад… Телевизор купила. Теперь зимой, когда рано с фермы прихожу, детей со всей улицы зазываю. Они уже поджидают меня. «Баба Марина идет!» Потому и болит, когда вспомню, как бы сыны мои могли жить. — И заплакала. Нет, не все материнские слезы выплаканы. Много их еще прольется. Ой, много!

   У Ольги тоже глаза мокрые, ищет в карманах фартука носовой платок и не может найти. Иван Васильевич сурово молчал. Многому он научился за свою жизнь, одному не мог научиться — утешать людей в горе словами. Делом, помощью — это он мог, словами не умел. Да Марина сама сразу высушила слезы.

   — Извиняйте вы глупой бабе. Приехала незваная, непрошеная, да и портит вам настроение. Выпей. Иван Васильевич, еще… На нас, баб, не гляди, у нас слезы близко. Сала вот отведай, сыру. Все свое. Грибки, правда, не мои, некогда мне ходить по них. Брата моего невестка, агрономша, собирает. Вот уж собирает! Муж ее, Виктор, механик в совхозном гараже. Так на машине как поедут! По три корзины привозят! И как она их только не готовит! И маринует, и солит, и жарит. В банки закатает, так, вишь, средь зимы откроет — как вчера собранные.