Гозель была расстроена: так и не удалось поговорить с матерью. Девушка загрустила и смолкла.
— Ну что ты так расстроилась, Гозель? Так сильно скучаешь по матери?
— Ну конечно. А потом, именно в этот день я обычно звоню домой. Теперь мама будет волноваться, будет думать бог знает что.
Губы Гозель мелко задрожали — так было всегда, если её что-то сильно огорчало или возмущало.
Я попытался утешить девушку.
— А я и вовсе с зимних каникул не был дома. И писем домой не пишу, и мне не пишут. Когда я уезжаю, всегда говорю маме, чтобы не ждала писем.
Объясняю ей: если начну писать или звонить — это значит, у меня кончились деньги или ещё в чём-то нуждаюсь. А если не пишу и не звоню, значит, у меня всё в порядке. И в самом деле, когда хорошее настроение и ни в чём не испытываешь недостатка, то зачем беспокоить домашних.
— У тебя совсем другое дело, ты ведь парень. Если бы ты знал, как всегда волнуется обо мне мама. Если пять дней не звоню, она уже места себе не находит. Слушай, может, мне послезавтра на самолёте домой слетать?!
— Ах, Гозель, какая же ты, право! Мы ведь собирались послезавтра отправиться на прогулку на холмы…
— Ну ладно, я попытаюсь завтра поговорить. Только ты приди пораньше и закажи наш номер.
— Обязательно.
Но назавтра мне не довелось заказать переговоры для Гозель. Вместо её матери мне пришлось заботиться о своей матери. Я получил телеграмму от земляка: «Постарайся по возможности поскорее приехать. Твоя мать лежит в больнице». После лекций я отправился в аэропорт. Не прошло и часа, как из окна самолёта увидел своё родное село.
Я вошёл в больницу и пошёл по палатам в поисках матери. Не найдя её там, вышел в больничный двор. На скамейках, в тени раскидистых деревьев, сидели больные и те, кто пришёл навестить их. Несколько односельчанок заботливо окружили какую-то женщину в больничной одежде. Чуть поодаль я заметил ещё одну женщину небольшого роста. Что-то знакомое было в её фигуре. Я остановился, не поверив своим глазам: да это же моя мама! Стираная-перестираная, длинная, не по росту больничная одежда делала маму совсем маленькой. Она стояла в сторонке так одиноко и грустно. И когда женщины смеялись чему-то, она тоже улыбалась, но подойти к незнакомым женщинам, видно, не решалась.
Оказывается, мама может выходить на улицу, значит, ничего страшного нет. У меня сразу отлегло от сердца. Тут мама увидела меня. Негромко вскрикнув: «Дурды!» — кинулась ко мне, забыв обо всём на свете. Она приникла ко мне, я обнял её за худенькие плечи, которые не доставали мне даже до груди. Я совсем близко увидел её седые волосы — они стали белыми. Вдруг пальцы её, обвившие мою шею, ослабли, Руки бессильно опустились, она обмякла.
— Мама, мамочка, что с тобой?!
Я взял маму на руки и поднял её лёгкое обессилевшее тело. На лбу у неё выступил пот.
— Мама, что же с тобой такое?..
Женщины, прервав беседу, поспешили к нам.
— Ой, у бедняжки снова приступ! Скорее зовите врача!.. — объявила одна из них, взглянув на мать. Две другие побежали за врачом.
Тем временем мы отвели маму в палату. Там ей сделали укол, дали лекарство. Круглолицый молодой врач проверил пульс и стал успокаивать меня:
— Сейчас станет лучше, не тревожьтесь. Видно, ваш приезд так на неё подействовал — очень разволновалась.
Врач улыбнулся, и это успокоило меня больше, чем его слова. После ухода врача мы остались с мамой вдвоём.
Мама недвижно лежала на больничной койке с прогнутыми пружинами, и было видно, что дышит она тяжело. Прядки белоснежных волос спустились на лоб. А ведь совсем ещё недавно мамины волосы не были такими белыми… А ещё раньше, давно, когда я был маленьким…
В тот год полевые работы начались рано, и все выехали в поле. Помню, меня с каким-то поручением послали в село, и обратно я возвращался уже поздно вечером. Мама говорила мне: если я задержусь, чтобы поздно не возвращался, а заночевал в селе. Но я всё равно отправился в путь. На моё счастье, мне повстречался Мухамед-ага, который недавно перешёл работать в нашу бригаду.
— А ну погоняй своего ишачка побыстрее, сынок. Одиночество только богу хорошо, говорят. Когда едешь вдвоём, дорога короче. А ты, видно, смелый мальчик, так поздно ехать решил, не побоялся. Молодец! Говоришь, Дурды тебя звать?! Чей же сын-то будешь?
— Сын Огулкейик.
— Сынок, когда тебя спрашивают, всегда называй имя отца, а не матери. А то люди будут называть тебя маменькиным сынком.
— У меня нет отца.
— Ого, это как же? Кто же такая Огулкейик? Что-то я не припомню. А-а, не она ли, такая худенькая, маленького роста?!
— Да.
— Так значит, эта самая седая женщина и есть твоя мать?
— Да.
Я согласился с ним, но сам до сих пор как-то не замечал, что у моей мамы седые волосы. Неужели она так поседела? Почему же я никогда не видел этого?
Вспоминая теперь этот разговор в пути, понимаю, что дорога была не такой уж и длинной, но в те времена мне, мальчишке, она казалась нескончаемой.
Приехав домой, я при свете керосиновой лампы разглядывал волосы матери, ко так и не смог увидеть, какого они цвета. И только утром я разглядел: и в самом деле, волосы у мамы оказались сильно поседевшими. Помню, как я недоумевал тогда…
Год от года мамины волосы всё больше и больше белели. Обычно седина появляется в преклонные годы. По у мамы волосы побелели очень рано. И было для этого много причин. Да нет, пожалуй, одна причина: полон дом детишек сирот оказался на её плечах. Надо было накормить их, одеть и обуть…
Мама никогда не жаловалась и не просила помощи. Она говорила нам: «Ничего, скоро подрастёте, надо только быть дружными, и тогда никакие трудности нипочём».
Помню, у мамы был старенький, вылинявший дон, наш национальный халат. Я всегда видел маму в ном. Казалось, не было ни зимы, ни лета, потому что мамина одежда не менялась… Но время всё-таки шло, и мы, подрастая, стали помогать матери. Теперь самое трудное было позади — и голод, и холод… Дети выросли — сыновей можно женить, дочерей замуж выдавать. Худенькие мальчишки стали крепкими парнями. Да, время пролетело очень быстро, и так же быстро поседели волосы матери…
Мама открыла глаза и посмотрела на меня. Не знаю, то ли ей стало неудобно лежать, то ли её что-то взволновало, только на лице её снова выступил пот», Она прикусила губы и ничего не сказала.
…Мама была маленького роста, я даже не заметил, как сравнялся с ней. Однажды я встал рядом с мамой, чтобы помериться ростом. Оказывается, я был ужо выше её. И на цыпочки не вставал, а всё равно выше, хоть и ненамного.
— Мама, посмотри, как я вырос! Выше тебя!
Мама очень обрадовалась. На глаза навернулись слёзы, она дунула три раза мне в лицо, чтобы не сглазили. Молча погладила мои волосы и прижала меня к своей груди.
А теперь я стал рослым, сильным мужчиной. Мама говорит, что я очень похож на своего отца…
Я взял мамины руки в свои. Кожа на её ладонях была жёсткой. Да, пришлось этим рукам поработать, отдыха они не знали. Образования у мамы не было, и она старалась заработать лишнюю копейку, не гнушаясь самой тяжёлой и грубой работой. Я почему-то подумал: на заработанные этими руками деньги сколько книг я купил… Сколько раз эти руки расписывались на почтовых переводах, когда мать посылала деньги сыновьям-студентам.
Эти руки и сейчас рады потрудиться, готовясь к свадьбам сыновей. Надо освободить их от тяжёлой работы, чтобы стали мягкими, чтобы нянчили внуков… Пусть у тебя будут хорошие невестки, мама, пусть они украсят твой дом, облегчат твои заботы…
— Не приезжал, не писал, никто из вас не справился ни разу… — мягко укоряла мама. Видно, она уж очень сильно обиделась, потому что ни в жизнь не сказала бы таких слов.
…Изредка к нам наведывался дядя, кроме него, у нас гостей почти и не бывало. К соседям часто приезжали гости, и нередко на машинах. Это были соседские родственники, которые перебрались в город и время от времени наведывались в родное село. И они, и их дети были теперь вполне городские и одеты были по-городскому. Я тогда удивлялся, видя мальчишек в белоснежных рубашках с вышитым воротом и в новых штанах с заутюженными складками. И не мог понять, почему они не носят бязевых рубах с завязками, у которых никогда не отрываются пуговицы. Для игр такие рубахи куда удобнее. Играть с городскими ребятами мы стеснялись — непривычно как-то.