Изменить стиль страницы

Говорят, что вы сказали: мои излюбленные занятия — самые сильные из наслаждений, известных человеку: бабочки и писательство. Можно ли их в чем-то сравнить?

Нет, они принадлежат к совершенно разным типам наслаждения. Оба нелегко описать человеку, который их не испытывал, и каждое так очевидно для того, кто его испытал, что описание будет казаться необоснованным и излишним. В случае ловли бабочек я могу выделить четыре основных элемента. Первое, надежда поймать — или сама поимка — первого экземпляра какого-то вида, неизвестного науке: эта мечта всегда живет в сознании любого лепидоптеролога независимо от того, карабкается ли он в горы Новой Гвинеи или переходит болото в штате Мэн. Во-вторых, это поимка очень редкой и местной бабочки — которых ты пожирал глазами в книгах, в никому не известных научных журналах, на чудесных иллюстрациях знаменитых трудов и которую теперь видишь в полете, в ее естественной среде, среди растений и камней, которые приобретают таинственную магию через близкую связь с теми редкостями, которых они порождают и кормят, так что этот пейзаж живет дважды: как прекрасная дикая природа сама по себе и как среда обитания данной бабочки, дневной или ночной. В-третьих, есть интерес натуралиста в распутывании истории жизни малоизвестных насекомых, в том, чтобы узнать их привычки и строение; и в определении их места в классификационной схеме. Эту схему иногда удается с удовольствием взорвать сверкающим полемическим фейерверком, когда новое открытие нарушает старую схему и ошеломляет ее туповатых поборников. И, в-четвертых, не следует игнорировать элемент спорта, удачи, быстрого движения и яркого результата, горячего и ревностного поиска, завершающегося шелковистым угольником сложенной бабочки, лежащей у вас на ладони.

А наслаждения творчества?

Они в точности соответствуют наслаждениям чтения, блаженство, упоение фразой разделяют писатель и читатель: довольный писатель и благодарный читатель, или — что одно и то же — художник, благодарный неведомой силе в своем сознании, внушившей ему сочетание образов, и творческий читатель, которого это сочетание радует. Каждый хороший читатель насладился за свою жизнь несколькими хорошими книгами, так что зачем анализировать радости, известные обеим сторонам? Я пишу главным образом для художников — товарищей и последователей. Впрочем, я так и не смог как следует втолковать некоторым студентам в моих литературных группах качества хорошего чтения — то, что вы читаете книгу не сердцем (сердце — это исключительно тупой читатель), и не только умом, но умом и позвоночником. «Дамы и господа, трепет в позвоночнике — вот что действительно говорит вам, что писатель чувствовал и хотел, чтобы почувствовали вы». Интересно, измерю ли я когда-нибудь еще счастливыми руками ширину кафедры и углублюсь ли в свои записи перед сочувственной бездной университетской аудитории.

Какова ваша реакция на неоднозначные чувства, выраженные одним критиком, который сказал, что у вас хороший и оригинальный ум, но «почти нет обобщающего интеллекта» и что вы «типичный писатель, не верящий в идеи»?

В таком же торжественном духе один замшелый лепидоптеролог критиковал мои работы по классификации бабочек, обвиняя меня в том, что я больше интересуюсь подвидами и подродами, чем родами и семействами. Такое отношение, я думаю, — вопрос умственного темперамента. Средний или высоколобый мещанин не может избавиться от тайного чувства, что книга, дабы быть великой, должна трактовать о великих идеях. О, я знаю этот тип, скучный тип! Ему подавай крепкий рассказ, приправленный социальным комментарием; он любит находить у автора свои собственные мысли и проблемы; он хочет, чтобы по крайней мере одно из действующих лиц было протагонистом автора. Если это американец, то в нем есть примесь марксистской крови, если британец, то он остро и нелепо озабочен классовыми различиями; ему кажется гораздо более легким писать об идеях, чем о словах; он не понимает, что возможно потому не находит общих идей у какого-то писателя, что частные идеи этого писателя еще не стали общими.

Достоевский, писавший о вопросах, которые большинство читателей признают универсальными и по масштабу, и по значению, считается одним из величайших писателей в мире. И все же вы охарактеризовали его как «дешевого сенсуалиста, неловкого и вульгарного». Почему?

Нерусские читатели не понимают двух вещей: что не все русские любят Достоевского так, как американцы, и что большинство тех русских, которые его любят, чтят его как мистика, а не как художника. Он был пророком, трескучим журналистом и неряшливым шутником. Я признаю, что некоторые его сцены, некоторые его колоссальные, фарсовые скандалы невероятно смешны. Но его чувствительных убийц и душевных проституток невозможно вынести и одной минуты — во всяком случае я как читатель не могу.

Верно ли, что вы назвали Хемингуэя и Конрада{160} «авторами книг для мальчиков»?

Они именно это и есть. Хемингуэй, конечно, лучший из двух, у него, по крайней мере, есть собственный голос, и он создал этот чудесный, высокохудожественный рассказ «Убийцы». И описание радужной рыбы и ритмического мочеиспускания в его знаменитом рыбном рассказе превосходны{161}. Но не выношу сувенирного стиля Конрада, кораблей в бутылках и ракушечных ожерелий его романтических клише. Ни у одного из этих двух авторов я не могу найти ничего, что хотел бы написать сам. В умственном и эмоциональном отношении они безнадежно незрелы, и то же можно сказать о некоторых других авторах, общих любимцах, утешении и поддержке студентов университетов, например… — но некоторые еще живы, а я не люблю задевать живых стариков, пока мертвые еще не похоронены.

Что вы читали, когда были ребенком?

Когда мне было от десяти до пятнадцати лет, в Петербурге, должно быть, прочитал больше беллетристики и поэзии — английской, русской и французской, — чем за любые другие пять лет моей жизни. Мне особенно нравились книги Уэллса, По, Браунинга, Китса, Флобера, Вердена, Рембо, Чехова, Толстого и Александра Блока. На другом уровне моими героями были Филеас Фогг{162}, Шерлок Холмс и Алый Пимпернель{163}. Иными словами, я был совершенно нормальным ребенком-трилингвой в семье, обладавшей большой библиотекой. Позднее, в Западной Европе, когда мне было от 20 до 40, моими любимцами были Хаусман{164}, Руперт Брук{165}, Норман Дуглас{166}, Бергсон, Джойс, Пруст и Пушкин. Из этих наиболее любимых несколько — По, Жюль Верн, Эммуска Орчи{167}, Конан Дойль и Руперт Брук — больше не вызывают у меня прежнего восхищения и трепета. Другие остаются нетронутыми, и теперь, наверное, они уже вне изменений, во всяком случае для меня. Я никогда не увлекался в двадцатые и тридцатые годы, как многие из моих ровесников, поэзией не вполне первосортного Элиота и безусловно второсортного Паунда. Я читал их позже, около 1945, в гостевой комнате моих американских друзей, и не только остался совершенно равнодушен к ним, но не мог понять, почему кому-то может быть до них дело. Но, полагаю, они сохраняют некую сентиментальную ценность для тех писателей, которые открыли их в более раннем возрасте, чем я.

Каковы ваши читательские привычки сегодня?

Обычно я читаю несколько книг одновременно — старые книги, новые книги, беллетристику, не-беллетристику, стихи — что угодно — и когда груда из дюжины книг у моей кровати уменьшается до двух или трех, что обычно происходит к концу недели, я собираю другую кучу. Есть некоторые разновидности литературы, к которым я не прикасаюсь — детективные романы, например, которые я ненавижу, и исторические романы. Я также отношусь с отвращением к так называемым «сильным» романам — полным заурядных непристойностей и потоков диалогов, — на самом деле, когда я получаю новый роман от исполненного надежд издателя, — «в надежде, что вам эта книга понравится также, как и мне», — я прежде всего проверяю, сколько там диалогов, и если кажется, что их слишком много или они слишком длинные, я с треском захлопываю книгу и изгоняю ее от своей постели.