Следовательно, жанровая модель у Сирина могла бы быть определена как тип подчеркнуто артистической прозы. Романы Сирина функционируют и на принципах, содержащихся в законе информативности (отсюда их коммуникативность, занимательное фабулирование, эффект правдоподобности), и на принципах полисемии (семантическая многослойность его «поэтики матрешек», церебральная комбинаторика на службе доминантных символических и герметических значений, концептуальная орнаментальность, способ интегрирования текста, перенесенный из поэзии, языково-стилистический аспект как поле остраненных трансформаций). Описанная таким образом модель указывает на то, что многие особенности в романах Сирина являются общими с тенденциями, конституируемыми в моделях русского (и европейского) романа в 20-е и 30-е годы. Рассмотрим теперь специфическое место модели Сирина в свете современных эксплицитных и имплицитных поэтик русской литературы, опираясь на категории персонажа, фабулы, повествователя и языка в сиринских романах.
В произведениях Сирина существуют два основных типа персонажей. В первом случае деперсонализация упраздняет категорию «волевого характера», характерную для традиционного романа. Персонаж не характер, а тип, причем основанный на литературных образцах или культурных архетипах. Часто встречаются ссылки на известных персонажей из русской литературы (Каренина, Германн, Раскольников и др.) или культурологические ассоциации (которые часто использовал русский символизм) — особенно в отношении архетипического любовного «треугольника»: например, Кармен и ее спутники, Коломбина — Пьеро — Арлекин. Таким персонажем, казалось бы, управляют механизмы собственной психологии и социальной обусловленности (как говорилось, Сирин параллельно использует и «рудименты» реалистической мотивировки), однако, их детерминированность механична и доведена до крайности — что и приводит к эффекту персонажей-«автоматов», «кукол». Депсихологизация персонажа и его почти полная подчиненность автору прозаической конструкции проявляются и в поведении персонажей, сравниваемых автором с игральными картами и шахматными фигурами. Механичность их поведения подчинена, таким образом, потребностям сюжетных конструкций, которыми открыто управляет автор. Часто встречается и игра с читателем, который должен догадываться, в какой степени персонаж подчинен воле своего творца (иллюзия о неподчиненности литературного персонажа автору-реалисту иногда, как известно, выражалась в утверждениях писателей о том, что характер якобы ускользает, из-за своей жизненности, от повеления самого писателя! Очевидно, Сирин иронично выворачивает наизнанку эту реалистическую условность). Механичность образов; и их комическая гротескность находятся, очевидно, в связи и с концепциями А. Бергсона о причинах смешного; эти концепции значительно воздействовали на литературный процесс в 20-е годы и позднее. Что же касается русского романа тех лет, такая концепция деперсонализированного образа нигде не проведена так последовательно, как у Сирина, и нигде не проявлялась так обнаженно, в смысле раскрытия сущности приема и игры литературной конвенцией. (Исключение составляют, конечно, ранние рассказы Каверина и концепция персонажей, реализованных в них, а возможность влияния очевидна в случае романа «Король, дама, валет».) Все-таки у Белого («Петербург», «Москва») находим прием, сходный, в смысле водевильного отношения между марионеточно задуманными образами и «стернианскими» комментариями о природе их отношения со своим творцом (Зевс, из чьей головы выходят различные Паллады!). Сирин, однако, более радикален и схематичен, чем Белый; в частности, он доводит обнажение приемов до онтологических последствий — до степени, когда некоторые персонажи а осознают свою вымышленность и сами проблематизируют вопрос о своем статусе (особенно заметно это проявляется в «Отчаянии», хотя выражено и в других романах).
Во втором случае характер задуман как «волевой», но в романе он присутствует в первую очередь как носитель принципа остранения, т. е. мотивирован в первую очередь своей способностью к эстетической трансформации действительности и художественной склонностью к семиозису. Сюда включаются главные герои — представители автора. В центре внимания — их остраненная перспектива и ее эффекты. В этом смысле романы Набокова часто близки к прозе Олеши.
Если речь идет о функции фабулирования в сириновском романе, надо отметить, что композиция не использует фабулу лишь как логический костяк, который связывал бы причинность, подчиненную отображению характеров и их жизненных судеб (поскольку развитие характера вообще не существует). Искусное фабулирование как основной принцип прозы выделяли формалисты в своем желании вернуть повествованию как конструктивному принципу то значение, которое оно в том смысле сохранило лишь в сублитературных жанрах. Отсюда и их требования (особенно на раннем этапе формалистических концепций прозы) «сюжетной прозы» и предсказание развития русской прозы в этом направлении. Упомянутые требования собирались выполнить серапионовцы, чьи, кстати, статьи и программы в максимальной степени основывались на постулатах раннего формализма. Особенно Л. Лунц в своих статьях отмечал потребность введения подчеркнуто фабульной прозы в русскую литературу. Характерны и их ссылки на развернутые завязки в произведениях Диккенса, Дюма, Стивенсона и Гофмана и, в связи с этим, утверждения, что писатели «высоких» и «низких» жанров литературы — равноправны. Хотя эти принципиальные требования члены Серапионовского братства не осуществили полностью, можно выделить в этом плане несколько рассказов и романов В. Каверина, и, в определенной степени, и роман «Города и годы» К. Федина. Конечно, и другие русские романисты использовали прагматику сюжета, но для них развитая фабула не являлась структурной доминантой романа (за исключением, может быть, романов Ильфа и Петрова, а из более ранних романов — произведений М. Кузмина. Нужно иметь в виду и тот факт, что начало века знаменуется опоздавшим по отношению к западной Европе широким распространением в России бульварных романов. Их авторами были Арцыбашев, Вербицкая, Чарская, Нагродская и др. Эти писатели основывались, главным образом, на развернутости фабулы и на «пикантности» темы).
На фоне таких тенденций в русской литературе первой четверти XX века появляется интересная попытка Сирина усилить долю фабулы в структуре повествования (например, нанизывание приключений в «Подвиге»; пародийные фабулы, построенные на мотивах измены и преступления в романах «Король, дама, валет», «Камера обскура», «Отчаяние»). На наш взгляд, Сирин сознательно пытался добиться эффекта игры с сублитературным происхождением этих фабул, и это нас, конечно, опять возвращает в контекст понимания литературы русскими формалистами (канонизация младшей линии, интерес к отношению между «высокими» и «низкими» жанрами). Все-таки нужно сказать, что во всех упомянутых романах Сирина парадигматика текста (особая орнаментальность, постоянные ссылки на символические значения) вступает в конфронтацию с синтагматикой фабулирования. Важно подчеркнуть, что «сублитературные» коды имплицитный автор иронизирует и пародирует (аспект иронизирования над сублитературными фабулами свойствен и Каверину). При этом оба часто используют мелодраматический потенциал треугольной схемы как основу сюжета. (Проблема отношения Сирина к модели прозы Каверина заслуживает особого сравнительного анализа). Кстати, когда Георгий Иванов в своем злобном замечании утверждает, что Сирин научился писать прозу у «каких-то второстепенных эстетов — А. Каменского и В. Лазаревского» (Иванов 1930: 17), он почти угадывает источники, которые Набоков на самом деле — пародирует. Нужно отметить, что, хотя возможность чтения сиринских романов как книг с занимательной фабулой всегда остается предоставленной читателю, трудно было бы найти такого наивного читателя, который не заметил бы их эстетизированности.
Третья константа романа как жанра, которую следовало бы рассмотреть, — это категория автора и повествователя. Колебание между уровнями автора, повествователя и персонажей в «Бесах» Достоевского стало предвестником будущего переворота в структуре модернистского романа. Затем это колебание, как высокоэстетизированная игра приемом изменения статуса повествователя, появилось в «Петербурге» Белого и так предопределило целый ряд романов XX века, которые экспериментировали с проблематикой субъекта текста. Романы Сирина в этом смысле продолжают произведения Белого, а впоследствии сближаются с родственными приемами русского (например, «Вор» Леонова, «Художник неизвестен» Каверина) и западноевропейского («Фальшивомонетчики» Жида) романа. Большое значение имеет концепция автора-творца, которая обнаженно (стерниански) демонстрируется и комментируется в большинстве сиринских романов; или предполагается и поэтому является поводом к экспериментированию с «проблемой авторства» (особенно в «Отчаянии» и «Даре»). У Набокова, таким образом, провозглашается факт искусственности текста (его «сделанности»), а также возможность начать церебральную игру со статусами повествователей.