Изменить стиль страницы
Границы любви

Эта текстуальная метафора сильно перекликается с художественной деятельностью Федора как читателя и писателя, особенно в связи с Кончеевым и чтением работ отца, произведений Пушкина, Гоголя и Чернышевского. Все темы сходятся в лице Зины, любовная связь которой с Федором производит самую сложную и многообразную разработку темы границ в романе. Кроме мимолетного появления ее имени в начале романа с образом Зины косвенно ассоциируется звук спускаемой воды в туалете за стеной комнаты Федора.[20] Внутреннее пространство квартиры определено разделением; Федор и Зина то и дело переживают парадокс близости и взаимной непостижимости. Чтение играет главную роль в преодолении барьеров между ними: Зина входит в жизнь Федора, «надменно-решительным шагом» переступая порог, с томиком книги его стихов в руках, и томик этот «приятно потрепанный, приятно размягченный двухлетним пользованием…» (III, 161). И чтением, и дверями отмечается их второе свидание два дня спустя: на этот раз Зина ходит между столовой и своей спальней по коридору, несмотря на то, что в ее спальне имеется дверь в столовую. Федор, пытаясь читать парадоксального Гоголя и не обращать внимания на Зину, видимо, раздваивается так же, как Гоголь: решив было сосредоточиться на чтении, он тут же выходит из комнаты навстречу Зине. Во время этого свидания обнаруживается, что Зина давно читает и вырезает его стихи из газет. Как я уже не раз замечал, все это говорит об особой роли акта чтения, который является первичной причиной преодоления границ между ними. После этих первых свиданий центром их отношений становится читательский дар Зины. Разумеется, их близость значительно богаче, а взаимное усилие сохранить чистоту его искусства лежит в основе их отношений.

И у Федора, и у Зины необычное отношение к границам проявляется с детства. Во время одного вечернего свидания Зина рассказывает Федору: «Когда я была маленькой, я не любила рисовать ничего некончающегося, так что заборов не рисовала, ведь это на бумаге не кончается, нельзя себе представить кончающийся забор, — а всегда что-нибудь завершенное, — пирамиду, дом на горе» (III, 173).

Зинин взгляд отражает глубокое уважение к границам, которые нельзя игнорировать. Она не может нарушить ни изображенной границы, ни границы листа: обе для нее сакральны. (Стоит заметить, однако, что оба избранных ею образа, гора и пирамида, схожи со стрелой, указывающей в небо: она намекает на запредельное, вместо того чтобы открыто перейти через рубеж.) Ее уважение к границам отражается и в том, как она хранит книжку Федора «Стихи»: она защищает ее розовой «оберткой». Ее собственная жизнь охвачена кругом отрицательных впечатлений: пошлость дома, угнетение на работе, но она отказывается убежать, потому что, как она говорит, в любом другом месте будет так же плохо или еще хуже. Однако стихотворение Федора подсказывает ей выход.

Детские рисунки Федора являют полную противоположность Зининым: «— А я любил больше всего горизонт и такие штрихи — все мельче и мельче: получалось солнце за морем» (III, 173).[21] Его рисунки вырываются за край листа, и потом даже нарисованная граница преодолевается: за горизонтом (самая далекая черта) скрывается заходящее солнце. Даже ребенком Федор глядел по ту сторону границ, пробиваясь через них: эта особенность объясняет, почему в их воображаемых беседах, как только Федор ставит границу, Кончеев передвигает ее. По этой же причине Федор больше всего любил белый карандаш: «— именно потому, что рисовал невидимое. Можно было массу вообразить. Вообще — неограниченные возможности» (III, 173, курсив мой. — С. Б.). Эта неограниченность — его вожделенный идеал. Этот образ зеркально отражает структуру самого «Дара»: он представляет линию, которая затягивается бесконечно за повествовательные границы. «Солнце за морем» является первичной формой этого воззрения; его художественное выражение развивается в образ повторявшегося удаления, возникающий в значимом абзаце: «продленный призрак бытия синеет за чертой страницы». Эта метафора подразумевает трехстепенное пересекание границы: бытие как бы бросает отражение, которое продлевается, выходит за свои обычные рамки. Все это происходит «за чертой страницы», то есть сама страница представляет собой горизонт, за который нужно уметь мысленно взглянуть. Как и Ноздрев, не желающий знать границ, Набоков обозначает их только для того, чтобы уйти от них.[22]

Не случайно встреча Федора и Зины происходит около странного забора, который раньше окружал шапито (которое, в свою очередь, «окружало» арену и артистов) — забор с нарисованными на щитах животными, составленный в неверном порядке и в результате предлагающий фантастические зоологические возможности. Тени ветвей рисуют на нем ночную фреску, которую нельзя стереть, как отмечает Федор.[23] И этот эпизод служит примером контраста между конечным и бесконечным: забор, который так часто ограничивает и разделяет, определяет конечное, является всего лишь условной бутафорией, значение и прочность которой преодолеваются даже тенями, падающими на нее. Вот эта глубокая и страстная борьба против всех границ наконец помогает вырваться в динамическое пространство между текстом и читателем.

Замаскированные стихи: граница искусства и любви

Если наслаивание и перестановка образов на цирковом заборе подчеркивают связанность физическими границами, то любовное стихотворение к Зине — тоже разорванное и скрытое в прозаическом тексте — являет собой художественное слияние разнообразных вопросов, поставленных ограниченным существованием. В этом стихотворении и в заключающей его онегинской строфе мы видим сложное и многогранное выражение особого характера чтения и природы действительности с точки зрения поэтического сознания. В своем составе и расположении эти стихотворения создают драму границы — точнее, драму финалов и их значения. (Ради удобства стихотворение дается разделенным на строфы пятистопным ямбом):

    Люби лишь то, что редкостно и мнимо,
    Что крадется окраинами сна,
    Что злит глупцов, что смердами казнимо;
    Как родине, будь вымыслу верна.
05 Наш час настал. Собаки и калеки
    Одни не спят. Ночь летняя легка.
    Автомобиль, проехавший, навеки
    Последнего увез ростовщика.
    Близ фонаря, с оттенком маскарада,
10 Лист жилками зелеными сквозит.
    У тех ворот — кривая тень Багдада,
    А та звезда над Пулковом висит.
    О, поклянись что —
    Как звать тебя? Ты полу-Мнемозина,
15 Полу-мерцанье в имени твоем, —
    и странно мне по сумраку Берлина
    С полувиденьем странствовать вдвоем.
    Но вот скамья под липой освещенной…
    Ты оживаешь в судорогах слез;
20 Я вижу взор сей жизнью изумленный
    И бледное сияние волос.
    Есть у меня сравненье на примете,
    Для губ твоих, когда целуешь ты:
    Нагорный снег, мерцающий в Тибете,
25 Горячий ключ и в инее цветы.
    Ночные наши, бедные владения, —
    забор, фонарь, асфальтовую гладь —
    Поставим на туза воображения,
    Чтоб целый мир у ночи отыграть!
30 Не облака — а горные отроги;
    Костер в лесу, — не лампа у окна…
    О поклянись, что до конца дороги
    Ты будешь только вымыслу верна…
    Под липовым цветением мигает
35 Фонарь. Темно, душисто, тихо. Тень
    Прохожего по тумбе пробегает,
    Как соболь пробегает через пень.
    За пустырем как персик небо тает:
    Вода в огнях, Венеция сквозит, —
40 А улица кончается в Китае,
    А та звезда над Волгою висит.
    О, поклянись, что веришь в небылицу,
    Что будешь только вымыслу верна,
    Что не запрешь души своей в темницу,
45  Не скажешь, руку протянув: стена.
III, 140–141, 158–159
вернуться

20

Впервые обратил на это внимание Брайан Бойд (Boyd В. Vladimir Nabokov: The Russian Years. P. 455).

вернуться

21

Ср. также: «Так и Федор Константинович <…> жил привычной мечтой о возвращении отца, таинственно украшавшей жизнь и как бы поднимавшей ее выше уровня соседних жизней, так что было видно много далекого и необыкновенного, как когда его, маленького, отец поднимал под локотки, чтобы он мог увидеть интересное за забором» (III, 79–80).

вернуться

22

«Синеет», стоит заметить, является тем же словом, которое употребляет Ноздрев по отношению к лесу за пределом его имений.

вернуться

23

Этот забор появляется опять в «Speak, Memory» (Nabokov V. Speak, Memory. New York, 1989. P. 221).