Изменить стиль страницы

В том феврале у меня неожиданно высвободилась целая неделя. Из-за скоропостижной смерти раби тамошней общины отменилась моя поездка в Калифорнию. Получив печальное известие, я сразу же решил провести нежданные выходные с Рейцл. Предыдущую ночь я провел у нее в Бронксе. Мой самолет вылетал в полдень, и я встал в шесть утра. Больная мать Рейцл, Лия-Хинда, поднималась поздно. Рейцл накормила меня завтраком. Добравшись к восьми часам до дома, я обнаружил под дверью телеграмму об отмене лекции.

Когда я уходил, Рейцл попрекнула меня: «Раньше ты оставался на несколько дней, а в последнее время — самое большее на ночь».

И вдруг у меня образовалась целая неделя!

Приехав домой, я лег на диван в надежде хоть немного поспать после почти бессонной ночи — мы с Рейцл ходили в театр и вернулись домой около часа. Зазвонил телефон, но я решил не брать трубку. Мне вспомнились слова Исава, продавшего свое первородство за чечевичную похлебку: «…вот, я умираю; что мне в этом первородстве?» Я чувствовал, что жизнь, которую я веду, фактически была медленным самоубийством. Дошло до того, что я не решался покупать себе больше пяти бритвенных лезвии за раз. Купить десять — было все равно что бросить вызов судьбе — уже завтра у меня мог быть инфаркт или нервный срыв.

Я проснулся в одиннадцать такой же усталый, как лег. Обвел глазами комнату. Женщина, которая приходила ко мне убираться, перенесла операцию и уехала поправляться к своей матери в Пуэрто-Рико. Квартира была в жутком запустении. Книги и журналы валялись на полу вперемешку с трусами, галстуками и носовыми платками. На столе скопились неразобранные бумаги. Я старался поддерживать порядок, но в доме вечно царил хаос. Я никогда ничего не мог найти. Терялись счета, пропадали ручки и очки, я надевал один ботинок, а потом долго прыгал по прихожей в поисках второго. Как-то раз исчезло мое кашемировое пальто. Я обыскал весь дом, заглянул в такие щели, где даже майка бы не поместилась, — пальто нигде не было. Может, у меня побывал вор? Но никаких других следов ограбления не было. А потом; если бы кто-то в самом деле влез в мою квартиру, вряд ли бы он ограничился одним пальто. Я опять принялся перебирать вещи, висевшие в платяном шкафу. И вдруг наткнулся на пальто. Возможно ли, чтобы рассеянность приводила к временной слепоте?

Я позвонил Рейцл и сообщил ей радостную новость о свободной неделе.

— Приезжай немедленно! — закричала она.

— Нет. Лучше ты приезжай. А вечером вернемся к тебе.

— Ты же знаешь, что я не могу оставить мать.

— На несколько часов можешь.

После долгих споров и уговоров Рейцл согласилась приехать ко мне в Манхеттен — «выехать в город», как она выражалась. За Лией-Хиндой временно приглядит их соседка. Лия-Хинда страдала гипертонией и полдюжиной других заболеваний, но не сдавалась. Она принимала тонны таблеток и сидела на самой строжайшей из известных мне диет. Пройдя гетто и концлагеря, она явно намеревалась дожить до девяноста.

Рейцл сказала, что приедет через час, но по опыту я знал, что раньше чем через три она вряд ли появится. Дома она ходила в чем попало, но, отправляясь в город, считала своим долгом облачиться в самое лучшее. Перед уходом она раскладывала на столе таблетки для матери: от сердца, мочегонное, витамины. Лия-Хинда так и не смогла разобраться в американских лекарствах.

Теперь можно было побриться, принять ванну и даже просмотреть рукопись. Если бы не телефон, трезвонивший почти без передышки. Кроме того, я никак не мог найти бритвенный станок. Проискав около четверти часа, я вспомнил, что сунул его в чемодан, с которым должен был лететь в Калифорнию. Я начал распаковываться, но тут снова зазвонил телефон. Я услышал голос взрослого человека, пытающегося изобразить голос ребенка, и сразу догадался, что это Сара Пицеллер. Она не разучилась шутить, несмотря на рак.

— Ты уже слышал, что твоя Сара умерла? — сказала она неумело подделанным детским голоском.

Я молчал.

— Почему ты не отвечаешь? Боишься мертвецов? Они безобидные. И ты тоже не можешь их обидеть. Чудесно, правда?

Она повесила трубку.

Раздалось три звонка в дверь — приехала Рейцл, и, как всегда, в смятении. Она так и не смогла изжить память о гетто, тайных переходах границы, лагерях для перемещенных лиц. Рейцл была блондинкой с голубыми глазами и стройной фигурой. Хотя ей было уже под сорок, ее вполне можно было принять за девушку лет двадцати с небольшим. Когда-то она была портнихой. В Америке ей предложили работать моделью. К несчастью, она так и не выучила английский, а в гетто у нее появилась привычка выпивать. Едва переступив порог, она закричала:

— Чтоб я еще раз поехала на метро! Лучше умереть!

— Что случилось?

— Ко мне привязался какой-то тип. Я сказала на своем ломаном английском: «Иди, мистер. Я не понимать английский», а он не отстает. Пьян, как Лот. Глаза головореза. Я вышла из вагона, он за мной. Господи помилуй! Вот, думаю, сейчас он вытащит нож.

— Ты слишком модно одета, поэтому…

— Значит, ты его оправдываешь?! Ты вообще всегда берешь сторону моих врагов. Ты мог бы быть адвокатом Гитлера. Это самое обыкновенное платье. Можешь не верить, но этот материал я купила за один доллар с прилавка с остатками… Черт! Я забыла спички. Курить хочется.

Я принес Рейцл спички.

Она затянулась, выпустила облако дыма и заявила:

— А теперь мне нужно выпить.

— Так рано?

— Налей мне рюмку бренди. Кстати, я принесла тебе поесть.

Только теперь я заметил, что у Рейцл на руке висит корзинка с едой, хотя я много раз просил ее ничего мне не приносить. Я и так не мог избавиться от мышей и тараканов. Но Рейцл не обращала на мои слова никакого внимания. Тщетными оставались и мои призывы не пить и не курить. Она курила по три пачки в день, и я всерьез опасался за ее здоровье. Она курила даже ночью. Я хотел налить ей маленькую рюмочку, но Рейцл выхватила бутылку у меня из рук, налила целый стакан и выдула его залпом со скоростью заправского пьяницы. Скривилась, потом повеселела.

Хотя Рейцл принесла обед на двоих, сама она почти не ела. Ей вполне хватало курева и спиртного. Рейцл приготовила блюда, к которым привыкла в своем родном местечке: картофельный кугель, запеканку из лапши, грибной соус и чернослив на десерт. Пока я ел, она рассказывала:

— В гетто мы и мечтать не могли о такой еде. Мы молились о черством хлебе. Я сама видела, как два еврея подрались из-за плесневелой хлебной корки. Нацисты потом высекли их обоих за нарушение порядка. Где был Бог, о котором ты там что-то царапаешь? Это не Бог, а убийца. Будь у меня власть, я бы вешала всякого, затевающего эти «божественные» разговоры.

— Значит, ты бы и меня послала на виселицу?

— Тебя? Ни за что, дорогой. Я бы просто заклеила тебе рот — вот и все. Ты сам не понимаешь, что говоришь. Ты просто маленький несмышленыш. То, что такой бестолковый мальчишка пишет книги, просто загадка для меня. Я уверена что это пишешь не ты, а дибук, который в тебя вселился. Это он писатель. Если не съешь весь этот кугель до последней крошечки, я уйду, и больше ты меня не увидишь. Налей мне еще глоток.

— Даже не проси.

— Брось. Мне хочется хотя бы на несколько минут забыть этот мерзкий мир. С кем ты ходил на «Турецкую свадьбу»?

— Ни с кем.

— Но в своем отзыве ты упоминаешь о какой — то спутнице.

— Это просто фигура речи.

— Фигура речи? Не морочь мне голову всякими модными словечками. Я прекрасно знаю, что ты не пропускаешь ни одной юбки. Чтоб им всем гореть в аду синим пламенем! А что, я тебя уже не удовлетворяю? Ты ходил в театр с какой-то шлюхой. Чтоб все казни египетские на нее обрушились! Небось пока я там вшей кормила, она каталась тут как сыр в масле, а теперь отбивает у меня моего мужчину. Чтоб она сдохла!

— Ты зря тратишь свои проклятья — этой женщины просто не существует.

— Еще как существует! И она, и все прочие. Я бы дорого дала, чтобы их не было. Вот поэтому я и пью. Плесни мне еще глоточек.