Изменить стиль страницы

Может быть, это Рим желал, чтобы Сигизмунд действовал против Москвы.

В то время, когда сына-королевича приглашают на Московский престол, отец-король начинает осаду московского города Смоленска, громит его ядрами, льёт русскую кровь…

Русская земля присягала Владиславу, но не Сигизмунду.

И против незваного и непрошеного Сигизмунда, против беспощадного завоевателя, ослабленная Русская земля нашла силы подняться.

Тот же Прокопий Ляпунов, отдавший своего сына на службу королевичу Владиславу, тот же князь Пожарский, присягавший королевичу, восстают теперь против его отца.

В ходе борьбы с Сигизмундом оба они были объявлены изменниками одинаково и Сигизмунду, и Владиславу. Но всё было бы иначе, и не поднялся бы Нижний, Волга, и не взялся бы за оружие князь Пожарский, если бы хотя бы только раз подал свой голос отдельный от отца королевич Владислав, если бы он и чем-нибудь отделил свою личность от королевского величества Сигизмунда.

Вся Русь, уже выходившая из Смуты, несомненно, стала бы за избранного ею королевича Владислава, если бы он остановил грубое завоевательство отца.

Но никогда, но ни разу не подал своего отдельного голоса этот королевич-тень, королевич-привидение. Владислав так и остался в русских событиях какой-то глухонемой пустотой. Он весь растворился, исчез в личности отца. За Владислава во всём действовал Сигизмунд, и потому сам Владислав стал во всём для московских людей Сигизмундовым обманом.

И Москва поднялась против Сигизмунда-Владислава.

Основная ошибка польского вмешательства в русские дела — отказ от честного исполнения договора, заключённого о королевиче Владиславе, замена его открытым завоеванием Москвы.

Другая ошибка поляков — ещё со времен Лжедмитрия — постоянная их опора на русский бунт, на русскую Смуту. Любого русского вора Польша принимала в свои союзники. Ещё слабый, Пожарский со своим «волжским мужичьём», и тот долго взвешивал в Ярославле — принимать или не принимать ему в союз воровских казаков Заруцкого и Трубецкого, а могущественная Польша поддерживала на Руси всех лжедмитриев, любое воровство, любую смуту, как бы рассчитывая Смутой вконец развалить Русь, взять её, ослабевшую, голыми руками…

И третья ошибка поляков XVII века — их совершенное презрение ко всему русскому, презрение дурацкое, надменное и отвратительное, обнаруживающее, прежде всего, неглубину духа самих поляков.

Они легкомысленно рассчитывали, что этот московский народ-раб расшатан своим бунтом, и презирали его, как презирают только завоёванного раба.

Они жесточайше ошиблись во всём.

Вконец расшатанный, вконец изворовавшийся, вконец подавленный Смутой, вконец всеми презренный, народ ответил и польской замашке, и всем другим не только Мининым и Пожарским, не только освобождением Москвы и восстановлением царства, а ответил он восхождением к небывалому величию молодого Петра…

И теперь сколько людей и целых народов, вернее политиков этих народов, повторяют отчасти ошибку польской самоуверенности XVII века, что с русским народом раз и навсегда покончила его революция…

Но тогда гений русского народа выбрался из обманов, не менее ослепительных и всеобещающих, чем теперешние, из всех лжедмитриев и болотниковых и вместе с тем из всей игры открытого вмешательства тогдашних основных сил Европы.

В те времена сама Польша по своей вине не поняла, пропустила своё историческое мгновение искреннего, гармонического сочетания будущего с будущим русским.

Поражение поляков в 1612 году в Москве было началом заката Польши, и в победе Пожарского уже была заря победы Петра…

Торжественный вход русских ополчений в освобождённый Кремль начался 25 октября.

От Покровских ворот, от Казанской церкви шёл со своими казацкими сотнями князь Трубецкой. Гремели литавры и бубны.

От церкви Иоанна Милостивого на Арбате под шумным лесом знамён двинулось в Кремль ополчение Минина и Пожарского.

Радостный вопль победы и гул тысячи колоколов сотрясали Москву…

На Лобном месте Троицкий архимандрит Дионисий отслужил молебствие об освобождении Русской земли, Дома Пресвятой Богородицы, и победители под хоругвями и крестами потекли в Кремль, ворота которого были настежь.

Радость победы — высшую из радостей, даруемых человеку на земле, светлое упоение свершённым до конца делом судил Господь Бог простому служилому московскому человеку, захудалому князю Дмитрию Пожарскому.

На Лубянке, где год назад он упал, изнемогая от ран, князь Дмитрий внёс во вновь отстроенную, погоревшую до того церковь Введения, что у островка, образ Божией Матери, Владычицы Казанской, шедший с ополчением от самой Волги на Москву.

Обирание — собирание царства, венчание государя на осиротелое Московское царство было последним делом князя Пожарского.

После освобождения Кремля по всем городам, слободам и посадам от Пожарского и Трубецкого со товарищи пошли нарочные гонцы, призывая всякого чина людей в Москву, на Великий Земский собор.

Тогда же, в ноябре 1612 года, Пожарский ответил и в Новгород на грамоту митрополита Исидора:

— А что ты, великий господин, писал к нам, боярам и воеводам, и ко всей земле, чтобы Московскому государству быть с вами под единым кровом государя королевича Карлуса-Филиппа Карлусовича, и нам ныне такого великого государственного и земского дела одним учинити нельзя…

Пожарский указывает, что необходим совет со всеми людьми Российского царствия «от мала до велика».

Но из Новгорода, от Делагарди, вместо ответа на эту грамоту добрался до Москвы гонец Богдан Дубровский со срочными вестями.

Шведский королевич Карлус уже идёт в Новгород. Как быть: присягать королевичу или не присягать? Присягнет Карлусу Москва, присягнет и Новгород, и вся Русь станет Карлусовой.

Пожарский с Трубецким — этот князь теперь всегда с ним рядом, как бы второй его голос, тень, — должны были ответить без увёрток.

Вспомним, что из Ярославля Пожарский писал Новгороду, что не даст присягать королевичу шведскому, если он «по летнему пути» в Новгород не пожалует.

Королевич тогда не пожаловал. И Пожарский ему присяги не дал, но, вероятно, если бы королевские шведские войска пришли немедленно на помощь, Пожарский, как и Михайло Скопин-Шуйский, принял бы их помощь и присягнул бы Карлусу.

Шведское вмешательство в русские дела было осторожным, неуверенным, только пограничным, и Пожарский одними своими русскими силами добыл Москву.

Теперь из освобождённой Москвы он даёт в Новгород через гонца ответ иной, чем делал бы из Ярославля:

— Того у нас и на уме нет, чтобы взяти иноземца на Московское государство. А что мы с вами ссылалися из Ярославля, и мы ссылались для того, чтобы нам в те поры не помешали, бояся того, чтобы не пошли на московские города, а ныне Бог Московское государство очистил, и мы рады с вами за помощию Божией биться и идти на очищение Новгородского государства…

Как бы и не Пожарский пишет. Прямой князь явно кривит. Стало быть, все его любезные переговоры с Новгородом были хитростью и обманом. Даже и язык не его, а чудится в нём казацкая косточка: «И мы рады с вами биться…»

По-видимому, Пожарский отвечал Новгороду под давлением Трубецкого, теперешней своей второй души.

Ещё в Ярославле и всюду на московском походе Пожарский обычно отыскивал, выбирал, так сказать, равнодействующую, среднюю всех влияний, давлений и обстоятельств. И из Ярославля, когда был слаб, он не так говорил с Новгородом. Если тогда он и не присягал Карлусу, то обнадёживал новгородцев присягой шведскому королевичу. А теперь пишет: «Того у нас и на уме нет».

Не в Смуте, а в победе над Смутой, под давлением обстоятельств, впервые как бы начинает кривить прямой князь. Он скрывает, что в Ярославле у него было на уме «взяти иноземца на Московское государство», — и кого взяти — самого кесаря германского, кому посылалась и грамота от ополчения и ходил послом Еремей Еремеев.

Победа, восторг победы, а может быть, и маложданная лёгкость победы овладения Москвой — всё это, по-видимому, заставляло теперь Пожарского искать новую равнодействующую.