Что до жандармов, которые явились эскортировать гарнизон, они, надо думать, вообразили, что приглашены попросту присутствовать при законной экзекуции: они не двинулись с места и оставались бесстрастными свидетелями всех жестокостей, которые творились у них на глазах. Впрочем, расплата за эту бесстрастность не заставила себя ждать; когда с солдатами было покончено, убийцам показалось, что резня была слишком короткой, и они накинулись на жандармов: многие из них были ранены, все расстались с лошадьми, а кое-кто и с жизнью.

Чернь еще вершила свое кровавое дело, когда разнеслась весть, что к городу приближается армия из Бокера; горожане поспешно прикончили нескольких еще дышавших раненых и поспешили навстречу подкреплению.

Только тот, кто видел эту армию, может представить себе, что это было такое, не считая первого корпуса, которым командовал г-н де Барр, принявший на себя командование с благородной целью всеми силами противиться кровопролитию и грабежу. И в самом деле, этот первый корпус, который маршировал, имея во главе несколько представительных офицеров, одушевленных теми же человеколюбивыми намерениями, что их генерал, хранил известный порядок и соблюдал весьма строгую дисциплину. Все имели ружья.

Однако второй корпус, то есть настоящая армия, потому что первый на самом деле был лишь авангардом, являл собой нечто невообразимое. Никогда на свете не раздавалось доныне такого хора бешеных голосов и кровожадных угроз, не бывало такого скопления лохмотьев и диковинного оружия от кремневых ружей времен Мишелады до окованных железом палок, какими погоняют быков в Камарге. Сама оборванная и ревущая нимская чернь сперва заколебалась и удивилась при виде этой дружественной орды, явившейся ей на подмогу.

Впрочем, пришельцы вскоре доказали, что оборваны и дурно вооружены они только потому, что у них не было случая поправить дело: едва войдя в город, они велели показать им дома протестантов, бывших солдат национальной гвардии; с каждого дома потребовали дань — ружье, платье и экипировку, а в придачу двадцать — тридцать луидоров, в зависимости от прихоти взимателя дани; таким образом, к вечеру большинство тех, кто утром входил в город полуголым, были одеты по всей форме, и в карманах у них звенело золото.

В тот же день пошли грабежи; правда, поборы, которые начались еще утром, производились под видом контрибуции.

Прошел слух, будто во время осады казарм какой-то человек выстрелил из окна одного дома по осаждающим. Негодующий народ ринулся к указанному дому и разграбил его, оставив голые стены. Правда, потом этот человек оказался невиновным.

На пути армии стоял дом одного богатого купца; кто-то крикнул, что купец — бонапартист, и этого обвинения оказалось достаточно. Дом взяли штурмом, разграбили, мебель пошвыряли из окон. Через день было доказано, что купец не только не был бонапартистом, но что сын его даже сопровождал герцога Ангулемского до самого Сета, где герцог взошел на борт корабля… На это грабители отвечали, что их ввело в заблуждение сходство имен: оправдание оказалось настолько безупречным, что власти в полной мере им удовольствовались.

Нимской черни всего этого было более чем достаточно, чтобы вдохновиться примером своих бокерских собратьев. В двадцать четыре часа были набраны роты, капитанами и лейтенантами в которых стали Трестайон, Трюфеми, Граффан и Морине. Эти роты объявили себя национальной гвардией, и все то, что на моих глазах произошло в Марселе в результате внезапной вспышки гнева, начало претворяться в жизнь в Ниме с точно такою же ненавистью и со всеми ухищрениями, диктуемыми жаждой мщения.

Реакция, как обычно, нарастала: сперва грабежи, далее пожары, затем убийства.

На глазах у господина В. его дом был сначала разграблен, а потом разрушен; дом стоял в центре города, однако никто не вступился за него.

Дом г-на Т. на дороге в Монпелье был сначала разграблен, затем разрушен; мебель свалили в кучу и подожгли, а после принялись плясать вокруг костра, словно на городском празднике. Повсюду искали хозяина дома, чтобы с ним расправиться, но не нашли, и ярость против живого обратилась на мертвых. Вырыли из могилы ребенка, погребенного три месяца назад, проволокли за ноги по грязи в сточных канавах и бросили на свалку. Этой ночью, покуда продолжались грабежи, пожары и кощунства, мэр деревни спал, причем сон его был столь крепок, что, проснувшись наутро, он заявил, будто весьма удивлен всем случившимся.

Завершив экспедицию, рота, учинившая все эти деяния, двинулась к загородному дому, принадлежавшему одной вдове, которую я много раз убеждал переехать к нам. Несчастная женщина, уповая на свою немощность, всякий раз отказывалась от моего приглашения и жила одиноко и замкнуто у себя дома. Двери ее жилища были высажены, вдову осыпали оскорблениями, побоями и выгнали прочь, дом разрушили, а мебель подожгли. При доме был семейный склеп; останки ее родных были выброшены из гробов и раскиданы по земле. На другой день, узнав об этом кощунстве, вдова воротилась, собрала останки своих предков и снесла их в могилы — это сочли преступлением. Рота вернулась, вновь извлекла мертвых из могил, пригрозив расправиться с нею, если она еще раз предаст их погребению, и несчастной женщине осталось только оплакивать священный прах предков, развеянный по земле.

Звали эту несчастную вдову Пелен, а свершилось это кощунство в небольшой усадьбе на холме Муленз-а-Ван.

Тем временем в предместье Бургад народ предавался другому развлечению, считая его чем-то вроде интермедии в той великой драме, которая разыгрывалась вокруг. Мужчины утыкали гвоздями вальки для стирки белья; эти гвозди располагались таким образом, что по форме напоминали лилии, и каждой протестантке, попадавшейся им в руки, в каких бы она ни была годах и какое бы положение ни занимала, изо всех сил ставили с помощью такого валька кровавую печать. Многие получили при этом тяжкие раны, потому что гвозди были в дюйм длиной.

Вскоре поползли слухи и об убийствах. Стали известны имена убитых: Лориоль, Биго, Дюма, Лерме, Эритье, Домезон, Комб, Клерон, Бегоме, Пужас, Эмбер, Вигаль, Пурше, Виньоль. С каждым часом обнаруживались все новые более или менее жестокие подробности множащихся убийств. Двое вооруженных людей увели некоего Дальбо; другие люди шли мимо и освободили его. Дальбо, воспрянув духом, стал молить их о пощаде, и его отпустили. Он уже было сделал два шага в сторону — и упал, сраженный несколькими пулями.

Рамбер пытался спастись, переодевшись женщиной; его узнали и застрелили в нескольких шагах от собственного дома.

Соссин, артиллерийский капитан, прогуливался по дороге на Юзес, думать не думая об опасности и покуривая трубку; навстречу ему попались пять человек из роты Трестайона; они окружили его и убили ударами ножей.

Шивас-старший бежал, ища спасения в деревне; он явился в свой загородный дом в Рувьере, где стояла недавно созданная национальная гвардия, о чем он не знал; его убили прямо на пороге дома.

Ро схватили, когда он был у себя, и расстреляли.

Кло попался на глаза одной из рот; но, видя среди солдат Трестайона, с которым был в дружбе, он подошел к нему и протянул руку. Трестайон выхватил из-за пояса пистолет и пустил ему пулю в лоб.

За Каландром погнались на улице Серых Монахинь, он укрылся в таверне. Его силком выволокли на улицу и зарубили саблями.

Курбе шел с несколькими людьми, которые вели его в тюрьму. По дороге они передумали, выстрелили в него и уложили наповал.

Виноторговец Кабанон убегал от Трестайона и укрылся в доме, где находился почтенный священнослужитель, кюре Боном; при виде убийцы, который уже был покрыт кровью, священник приблизился и остановил его.

— Изверг, — воскликнул он, — что ты скажешь, когда предстанешь перед судом Всевышнего с руками, обагренными кровью?

— Ба, — отвечал Трестайон, — вы облачитесь в парадную рясу, у нее рукава широкие, в них любой грех упрячется.

Ко всем этим разнообразным убийствам я прибавлю рассказ об одном злодеянии, свидетелем коего был я сам, испытав при этом одно из самых ужасных потрясений в своей жизни.