Изменить стиль страницы

— Князь Сергей Григорьевич, — сказал Фигнер Волконскому, — зная меня, вы не подумаете, что я утратил мужество. Я имею приказ стоять с моими людьми у Верлитца и буду стоять там, пока жив. Но как прикажете быть, когда половина моего отряда не имеет оружия, когда французы не считают мой отряд за регулярное войско, в любой час могут атаковать нас, несмотря на перемирие? Я сам не раз ездил в разведку к французам и слышал, как они похвалялись рассеять мое войско и расстрелять меня.

— Я докладывал генералу об оружии и снаряжении, о вашем отряде и получил ответ, что прусскому уланскому полку, стоящему восточнее Верлитца, приказано поддержать вас в случае атаки.

— Ох, не верю я прусским уланам! Дали бы лучше три сотни казаков, как-нибудь отбились бы, а главное — ружей и снарядов хоть немного…

Волконский советовал Фигнеру не ждать и возвратиться. В оружии и патронах уже отказано дважды, и надеяться получить снаряжение для безоружных партизан было при нынешних обстоятельствах наивно. «Гатчинские скороспелки», как называли аракчеевцев, ненавидели Фигнера.

— Еще об одном прошу вас, Александр Самойлович: не попадайтесь, бога ради, на глаза Сухозанету, эта мстительная скотина способна на все. Дело может дойти до государя, а вечного заступника вашего, светлейшего, нет в живых.

Потом они заговорили о довольствии и фураже для партизан, и Фигнер с сердцем сказал:

— Вот пришли мы на немецкую землю, гоним французов, а рады ли нам прусские дворянчики, толстые бюргеры и ученые пасторы-тупицы? Хотел бы я увидеть, как пруссаки добились бы освобождения своей земли от ига Наполеона, если б не мы, русские, если б не было Бородина и тарутинского флангового марша… Я тут, в главной квартире, больше суток не бываю, и то нет сил видеть нахальства австрийских чинодралов, британской надменности и прусской наглости. Мы, русские, льем нашу кровь. Без нас, без русских, Европа не была бы накануне освобождения! А дождемся ли мы когда-нибудь благодарности от союзников наших? В отряде моем сотни две немцев, перебежчиков из саксонских и вюртембергских полков Наполеона. Было бы вдесятеро больше, когда б я всех брал. Спрашиваю: «Почему вы, немецкие солдаты, не идете в свои полки, а идете к партизанам?» Отвечают: «Ах, господин полковник, в наших немецких полках, кроме палок и зуботычин, солдаты ничего не видят, а у вас мы все товарищи!» И дерутся славно! А приходим на постой в город — господа бюргеры встречают как лютых врагов, ей-богу! Алексей Петрович Ермолов показывал мне рапорт командира пензенского ополчения, и писано там, что господа бюргеры хоть и считают себя нашими союзниками, но русских ненавидят, раненым не дают пищи и пристанища, без жалости смотрят на умирающих под окнами наших солдат… А вестфальские мародеры в Москве? Не было их грубее и бесчеловечнее! Вот говорят про меня, что очень я ожесточился. Ожесточился потому, что много видел горя и слез народных… Ну, спасибо вам хоть на добром слове…

Он оглядел чистенькую комнату князя, свечу у ночного столика, книги в сафьяновых переплетах и наклонился над ними.

— Книги в походе — роскошь… Я вожу с собой одну библию, — и, подметив удивленный взор Волконского, добавил, — вам странно: атеист, неверующий, и библия.

— Странно, — согласился Волконский.

— Перечитайте «Книгу Судей», князь. Куда Вальтер Скотту…

Он взял со столика книгу.

— Гельвеций… В походах нет времени прочесть книгу да пораздумать. Рассуждения этого философа о бедности и богатстве мне давно по душе. Правда, что богатство неправильно разделено между людьми: одни утопают в довольстве и роскоши, другие гибнут в нищете…

— Отнять богатство у недостойных и отдать нищим и достойным? — задумчиво проговорил Волконский. — Мечта… Мечта философа.

— Однако то хорошо, что это философия земная, терпеть не могу немецкой метафизики и мистики, туманных бредней о загробном мире… «Вертер», — прочел он название другой книги. — Не понимаю, для чего Наполеон возил в итальянский поход «Вертера»…

— Вы строгий судья, — сказал Волконский, глядя на хмурое лицо Фигнера.

— Шиллер — «Разбойники»… Petten fon tiranencetten — освободить от цепей тиранства! Вот это мне по душе! Только это одни слова.

— Почему же слова?

— Когда Наполеон вступил с войсками в Берлин, он ехал по Унтер ден Линден на двадцать шагов впереди своей свиты, ехал один. Толпы народа хранили молчание. И не нашлось смельчака с кинжалом или пистолетом под плащом! Это оттого, что прусские бюргеры охотнее других покоряются завоевателям.

— А студент в Вене? Кстати, у него, кроме кинжала, был томик Шиллера. Не знаю, что более может послужить делу свободы — кинжал убийцы или стихи поэта.

— …Война идет к концу, — продолжал Волконский, — есть предел силам человеческим, есть предел военному счастью Бонапарта.

— Счастью?

— Искусству, — согласился Волконский. — Однако с каждым днем мы становимся сильнее, мы выгоним его из Германии и станем на Рейне.

— И тогда, что же, по домам? — ненатурально улыбнулся Фигнер. — По мне, воевать бы еще лет с десяток.

— Вы шутите?

— Ни мало. Мне нет покоя… Мир, житие в усадьбе, гарнизонная служба — все это не по мне… — он показал на грудь, — вот здесь жжёт… Тянуться перед гатчинцами. Слушать грубости царева брата Константина. Правда, со мной этого не случалось. А было бы, случилось бы… — он опять криво усмехнулся. — На дуэль бы не вызывал. Зарубил бы перед фронтом!

Холод пробежал по жилам Волконского. Он не мог отвести глаз от неподвижной, неестественной улыбки, маленькой, слегка дрожащей руки, поглаживающей эфес сабли.

— Я поздно родился, князь… Мне бы жить лет триста назад, плыть на каравеллах в неведомые людям страны, завоевывать царства, как Фердинанд Кортес, Пизаро или наш Ермак… Смешно, а?

Волконский покачал головой:

— В наш век вы прославили свое имя, Александр Самойлович. Честь вашего имени дорога каждому, любящему славу русского войска.

— Что ж, так я понимаю долг воина. Но мало мне этого! Мало! — стукнув кулаком по колену, воскликнул Фигнер. — Я лелею план, вам, так и быть, скажу: пробиться с моим легионом через Альпы, войти в Италию, взбунтовать Милан, поднять Ломбардию, Тоскану, папскую область, объявить себя вице-королем… Власть! Русская власть в Италии! Вот счастье! Вот цель жизни! — вдруг он умолк и разразился смехом. — Сумасбродство! Неправда ли? — и вдруг он спросил с грустью и серьезно: — А вы, князь? В чем видите счастье?

— Я? Я не хотел бы таких походов. Судьба завоевателя не по мне… Я люблю мой народ, народ русский, вижу дивные качества, которыми одарила его природа, народ первый на свете по славе, по могуществу, по радушию, мягкосердечию, юмору… И мне тяжко видеть, как его оскорбляют, унижают низкие и подлые люди нашего сословия… С концом войны должны быть перемены… великие перемены в государственном устройстве, в управлении…

Где-то близко труба сыграла зарю.

— Вот вы о чем… — с удивлением сказал Фигнер, и на лице его появилось выражение то ли сожаления, то ли иронии.

И Фигнер глядел на Волконского, на его красивую, стройную фигуру, к которой так шел генеральский мундир и георгиевский белый крест, по праву полученный за славное дело… Что-то вроде зависти шевельнулось в душе Фигнера. Бог знает, о чем думал он в эту минуту, когда они прощались. Но, уж верно, не думал, что блестящий, храбрый молодой генерал через двенадцать лет будет лишен титула и воинского звания, закован в кандалы и сослан а Сибирь, в каторжные работы.

Александр Самойлович возвратился к своему отряду накануне окончания перемирия. Отряд был расположен в великолепных заповедных парках Верлитца. За парками, где бродили олени и лани, начинался густой лес, спускавшийся к водам Эльбы. Узкая плотина соединяла берега реки.

Прибыв в отряд, Александр Самойлович вызвал к себе своих офицеров. Он сказал им, что ни оружия, ни патронов ему не дали. Потом выслушал доклад лазутчиков, побывавших в городке Дессау. Вести были невеселые. Французская и польская конницы перехватили заставами все дороги, по всей округе идут передвижения французских войск, отряд может быть в любую минуту окружен. Позади река Эльба и узенькая полоска плотины, — по ней, возможно, придется отходить. На другом берегу стояли прусская гвардейская кавалерия и уланский полк, на который мало надеялся Фигнер.