Изменить стиль страницы

Дипломаты наши не поддержали того, что искуплено кровью военных… Восхитительно было видеть знамя русское, развевающееся на высотах Монмартра, но победа тогда только совершенна, когда увенчана блистательным миром. В Париже никто не смел восставать против первенства русских, но оттуда император поехал в Лондон, как будто принимать поздравление в счастливом окончания войны от надменных англичан, которые вменили посещение союзных государей в должную им дань признательности за денежные их воспоможения.

Итак, со дня отбытия из Парижа до дня приезда в Вену прошло два с половиной месяца, в течение которых ничего не было сделано для удержания поверхности, приобретенной нами над всеми кабинетами. Между тем англичане, австрийцы, пруссаки и французы употребляли все усилия, чтобы во мнении народов и дворов уменьшить влияние России и представить пожертвования наши и подвиги наших войск по возможности ничтожными, доказывая, что влияние России на политические дела Европы опасно для просвещения, для самой независимости держав… Едва мы представили на конгрессе требования насчет Польши, как все восстали против нас, утверждая, что Россия желает присвоить себе диктаторскую власть… Нас приняли с одинаковыми почестями с королем Вюртембергским и встретили не как победителей, но как людей, пагубному влиянию которых должно противодействовать. Менее нежели в три месяца мы завоевали Францию, но в такое же время не можем кончить конгресса…».[12]

Прочитав эти страницы, Можайский долго сидел в раздумье. Он сам в последние месяцы отдалялся от Данилевского, справедливо укоряя его в угодливости перед высшими, но то, что тот писал здесь, обнаруживало зоркий взгляд и чувства патриота.

«Эти же самые европейские державы, за год перед этим склоняясь под железный скипетр деспота, намеревались оттеснить нас в Азию, когда мы были одни, оставленные на произвол собственных сил, когда пламенела Москва, но не дрогнули сердца русские…»

И долго еще он сидел в раздумье, всей душой чувствуя правоту этих слов…

Должно быть, Данилевский, зная любопытство венской прислуги и не доверяя замкам в столе Можайского, беспокоился о судьбе своих записей; на следующий день он приехал снова и тотчас заговорил о своих записках.

Они обменялись дневниками, и Данилевский, как бы вскользь, заметил:

— Стоило тебе связываться с этой скотиной Краутом! Он и в самом деле приближенный канцлера, не то лакей, не то главный наушник.

Можайский с удивлением взглянул на Данилевского:

— Наглец осмелился назвать меня рабом!

— Можно было посмеяться над этим… Ты с твоим древним дворянством, гвардии капитан — и вдруг… раб!

— Он сказал: «Русский… раб!..» Не одного меня он желал оскорбить.

Данилевский пожал плечами.

— Не звать же его к барьеру, — в раздумье сказал Можайский.

— Еще чего… Бродягу безродного, сына комедиантки…

На этом кончился их разговор. А час спустя из Гофбурга прибыл дежурный флигель-адъютант, знакомый Можайскому Кирилл Брозин.

Ему было приказано тотчас же доставить Можайского к генерал-адъютанту графу Ожаровскому.

48

Андрей Кириллович Разумовский направлялся с визитом к престарелому фельдмаршалу князю де Линю.

Карета миновала площадь, улицу и мост. Когда-то Разумовскому льстило, что они носят его имя. Двадцать семь домов было куплено и сломано для того, чтобы на этом месте построить дворец Разумовского. И вот он возвышается на площади над золотой листвой парка. Теперь все это казалось ему суетным и уже не радовало. К тому же сегодняшний день начался нерадостно.

У дворца Бельведер он встретил всадника в теплом сюртуке и зеленей шляпе с перышком. Это был пожилой человек, с продолговатым лицом, длинным носом и рассеянно-добродушным взглядом. Он мог бы показаться богатым горожанином, если бы позади не ехал разодетый, как павлин, адъютант. Встречные останавливались и, обнажив головы, ждали, когда с ними поравняется всадник.

Император Франц возвращался с утренней прогулки по лесу.

Андрей Кириллович остановил карету, вылез из нее и тоже снял шляпу. Император Франц повернул лошадь и остановился. Он спросил, понравилась ли Разумовскому ария, которую пела вчера певица на концерте у королевы Гортензии.

— Я не поклонник итальянской музыки, ваше величество…

— Этим вы делаете честь венской музыке, — рассеянно улыбнувшись, заметил Франц и тронул шпорой коня.

Разумовский, вздыхая, полез в карету. Ему было немного обидно, он уловил легкую насмешку в тоне императора Франца. Для него Разумовский был не государственный муж, не первый уполномоченный России на конгрессе, а светский человек, любитель музыки, безобидный вельможа в немилости. Разумовский хорошо знал, что рассеянно-благодушный вид Франца был только маска. Самый близкий к австрийскому императору человек был даже не Меттерних, а начальник тайной полиции барон Гагер. И Франц, вероятно, уже знал, что вчера, после концерта у королевы, император Александр полчаса беседовал с композитором Бетховеном, которого Франц считал неприятным и дерзким человеком, и что беседу устроил Разумовский.

Замечание о «венской музыке» относилось к этим хлопотам Андрея Кирилловича. Очень скоро он забыл о неприятной встрече. Князь де Линь, к которому, чтобы немного рассеяться, ехал Разумовский, был много видевшим и много знающим остроумцем, последним кондотьером, дорого и охотно продававшим свою шпагу. Сначала он служил во французских войсках, потом перешел к австрийцам и так чуть не всю жизнь сражался под чужими знаменами.

Андрей Кириллович Разумовский чувствовал холодность к себе соотечественников.

Он был молод, был щеголем и повесой, когда сопровождал на корабле из-за границы в Петербург невесту Павла Петровича, будущую великую княжну Наталью Алексеевну. Она полюбила молодого Разумовского, Павел Петрович ничего не знал об этой тайной любви. Знала о ней императрица Екатерина и открыла глаза Павлу, но это было уже после скоропостижной кончины Натальи Алексеевны. Отец Андрея Кирилловича, гетман Разумовский, получил письмо Екатерины: «Я принуждена была велеть сыну Вашему графу Андрею ехать в Ревель до дальнейшего о нем определения»… Из Ревеля Андрей Кириллович уехал в Вену и с тех пор, с 1776 года, он только один раз приезжал в Россию для свидания с отцом. Тридцать восемь лет он прожил за границей, он был чужестранцем в своей стране и не искал оправдания своему пребыванию за границей. Россия, Наталья Алексеевна, поместья отца на Украине — все ушло далеко, навеки, и только временами, за фортепьяно, перебирая клавиши, он вспоминал украинские мелодии… И щемило сердце, и слезы жгли ему веки. Был женат на немке, овдовел; теперь говорили о его браке с другой немкой, графиней Тюргейм. Но это еще куда ни шло… Он часто подумывал о том, что суд истории будет суров к нему, единственному русскому среди уполномоченных России на конгрессе. Но разве его вина, что Александр предпочитает иностранцев?.. Суд истории… Кто пишет историю? Те же историографы, которым за это дают чины и кресты. Так он утешал себя, а между тем он знал, что история пишется не руками придворных историографов.

От тяжелых мыслей он искал спасения в музыке. Его оркестр, его квартет славился во всей Европе; на концерты во дворце Разумовского съезжались истинные ценители. Он сам доставал из футляров драгоценнейшие «страдивариусы» и «гварнери», музыканты получали их перед репетицией или концертом из рук самого Андрея Кирилловича. Ах, музыка, только она утешение и радость…

Визит к князю де Линю тоже был отрадой.

Де Линь, приближенный австрийского императора Иосифа II и, как говорили, клеврет императрицы Екатерины, был человеком иного века. Свидетелю вольнодумства и смелых реформ Иосифа II, вместе с Иосифом выгонявшему из Вены иезуитов, ему претило католическое ханжество императора Франца.

Де Линь знал и любил Суворова, был с ним под стенами Очакова, там, где получил тяжелую рану Кутузов. Он видел двор Екатерины, путешествовал с ней в Крым; там Потемкин превзошел себя хитростью и внушил иностранцам уверенность в несокрушимом могуществе России. А между тем казна была пуста, турецкие войны и расточительство фаворитов истощили ее.

вернуться

12

Подлинные записки полковника А. И. Михайловского-Данилевского.